- Я, мамаша, о дочери вашей поговорить пришёл, - он улыбнулся, стараясь улыбкой расположить к себе собеседницу. Но женщина смотрела всё так же настороженно. - А чо говорить-то? Девка вроде не хуже других. Не балованная. И вдруг поняла, растерянно потянула ко рту кончик платка: - А ей не-ет… - Где же Саша? - К подружкам убежала. Вот к этому он оказался не готов. Думал, войдёт, поздоровается, спросит Сашу – согласна ли она стать его женой, а там будь, что будет. Объяснение с матерью не было запланировано и продуманно. Он растерялся, засмущался, затоптался у порога, готовый ретироваться, и ожидал, что, быть может, мудрая женщина подскажет выход из ситуации. Но растерянно молчала и Наталья Тимофеевна, во все глаза смотревшая на гостя, будто видела его впервые, или он ляпнул что-то совсем ей непонятное. - Давно ушла? - Давно-то не шибко давно, а уж порядочно будет. - Ну, ладно. Он вышел поспешно, будто убежал. А Наталья Тимофеевна опустилась на лавку и, покачивая головой, долго невидяще смотрела перед собой, не зная, то ли радоваться чему, то ли плакать, а то ли удивляться. Со дня на день Извековы ждали отёла коровы. По нескольку раз ночами Варвара Фёдоровна будила сына, Борис запахивался в шинель, брал из её рук горящую лампу, ходил в стайку к Бурёнке. В тот вечер хмурый, взволнованный, скоро отужинав, вызвался ночевать в хлеву. Тепло оделся, прихватил тулуп подмышку и под благодарным взглядом матери отправился на дежурство. В стайке густо пахло парным навозом. Корова лежала на подстилке, закинув рогатую морду, вылизывала свой вздувшийся живот. Увидев Бориса, жалобно замычала, и видно было, как утробный звук проходит в её напрягшемся горле. За загородкой шарахнулись испуганные овцы, сбились кучей в угол и таращились оттуда бельмами глаз на светящуюся лампу. Только старый бородатый козёл со своей молоденькой подружкой остались на своих местах, лишь покосились на вошедшего. Эта парочка была предметом особой гордости Варвары Фёдоровны - на хуторе коз не держали. Борис поставил лампу на заиндевевшее окно, постелил себе соломы и прилёг, завернувшись в тулуп. Подумать было о чём. Ветер шевелил камыш на крыше, невидимые в сене возились мыши, и под эти звуки стали тяжелеть веки. Внезапно хлопнула дверь, в клубе пара возникла чёрная фигурка. - Саша, ты? Как нашла меня? - Окно светилось, я и догадалась. Она опустилась рядом на колени – шубка полурастёгнута, волосы растрёпаны, платок в руке. - Зачем ты приходил? Мать теперь меня из дому выгонит. Он взял её за руки, притянул к себе, усадил на колени и начал баюкать, как маленькую. Закрыв глаза, гладил её волосы, лицо, шею. И такая затопляющая радость охватило его, что стало вдруг трудно дышать. А она смеялась беззвучно и стыдливо. Губы у неё были обветренные, она неумело раскрывала их, подставляя сомкнутые влажные и холодные зубы его поцелуям. А потом в какой-то момент с зажмуренными изо всех сил и вздрагивающими веками лицо её расширилось, заполнило всё, стало вдруг ослепительно, нестерпимо красивым. Сердце его зашлось безумной радостью, а тело воспарило от неземного наслаждения. И долго после они лежали на тулупе рядом, её голова на его руке, и всё как будто покачивалось и кружилось вокруг них.
- А я знала, что ты любишь меня, давно знала, - говорила она, горячо дыша ему в скулу и через расстегнутую гимнастёрку нежно трогая кончиками шершавых пальцев мускулы его шеи. А ему было неловко за свою худобу. - Вспотел даже, - она засмеялась стыдливо и благодарно. Ладонь её была горячей, - Руки у тебя сильные, а вот не грубый ты с девушками. - Какие девушки? Ты у меня одна, и никого больше не было. На соломе забилась корова, как под ножом, вытягивая вверх рогатую морду, выкатывая блестящий глаз. Борис с Санькой встрепенулись, засуетились, забыв о своих радостях. И только когда появился на свет маленький мокрый телёнок, а корова поднялась и стала шумно вылизывать его парящую шерсть, они вновь благодарно и сопричастно взглянули в глаза друг другу. Вновь накрывшись его тулупом, они миловались, и сердца их готовы были выпрыгнуть из груди. В это время Наталья Тимофеевна рассказывала Фёдору о странном визите Извекова. - Так-то он мужик не скандальный, уважительный, да только больной весь, самому нянька нужна – какой из него работник. - Луна-то как разыгралась, - сказал Фёдор. За окном было светло, как днём, только в тени ворот пролегла граница ночи, а дальше всё ясно видно, и холодом тянет от стекла. - К морозам. - Она, как я сказала, забегала по дому, ровно мышка, ничего не говорит, а потом шмыг за дверь. Я в окошко стучу, а она двором, простоволосая, платок в руке, другой вот так, вот так машет…. Фёдор молчал, отвернувшись, ладонью прижимал щёку, расправляя мускул, сведённый судорогой. На следующий день Фёдор окликнул Извекова. - Погодь-ка, сосед, дело есть. Ты почто девке голову дуришь? – и на короткий миг беспрепятственно заглянул в его глаза, мысли, душу – всё было в смятении, граничащем с испугом. Сам крепкого сложения, способный много съесть, выпить и без устали работать, Фёдор с брезгливым недоверием относился к людям хилым, болезненным. И когда при нём говорили, он молчал, но в душе согласен был, что от таких вот можно ожидать чего угодно плохого, любой пакости. Фёдор взял Извекова за ворот, притянул к себе, другая его рука едва не сомкнулась на худой шее. Момент был критическим - Фёдору ничего не стоило переломить эту цыплячью шею, или придушить Бориса, как котёнка. Не без труда он сдержался: - Живи, подлюга! Оттолкнул Извекова и без замаха ударил кулаком в скулу. Борис как стоял, успел только схватиться руками за воздух, рухнул на спину, с хрястом ударившись о снежный наст. Его глаза через края были полны обидой, болью, ужасом – за что? А Фёдор отвернулся и пошёл прочь, шёл, и сам того не замечая, отряхивал руку, будто прилипла к ней какая-то гадость.
Борьба есть условие жизни: жизнь умирает, когда оканчивается борьба. (В. Белинский)
У каждой поры года найдётся для мальчишек интересное занятие. Весной – это походы в лес за грачиными яйцами, берёзовым соком и, конечно же - жажда открытий и приключений в отзимовавшем лесу. Какую тайну скрывают две ямы, найденные на опушке, как два впавших глаза на старом лице земли, поросшие грязно-зелёным мхом? На их месте могли стоять избы, построенные по башкирскому обычаю наполовину в земле. Неподалёку врос в косой холмик наклонный отщеп доски с прорезью. Видимо, стоял здесь когда-то могильный крест. Витька Агарков, стройный паренёк, с озорным прищуром глаз, прыгнул через ямину и чуть не оскользнулся. Ух, страшно! Дядя по родству и сверстник по возрасту, Егорка Агарков ревниво косится на него и продолжает пугать детвору: - Прибежала Санька в избу и говорит: «Кто-то ходит по амбару». Мы тогда шибко напугались. А мамка пришла, пошли всей гурьбой в амбар, а там петля из вожжи на крюку висит, висит и болтается…. Так-то вот. Миновали опушку. Яркое весеннее солнце легко прорывается меж голых берёз, до боли в глазах отражают ослепительный свет остатки слезливых сугробов. Снег в лесу лишь кое-где остался, пахла прелью оттаявшая земля. Над головой раздался дробный стук дятла. Привязалась малая пичужка: щебечет, суетится, сердится. Но куда ей мальчишек испугать, им даже грачи нипочём – на целую колонию набрели. Крупные чёрные птицы снуют, галдят, поднимают с волглой земли сучья и выкладывают в развилках гнёзда. - Порра! Порра! - кричат строители. - А вон тот-то во все гнёзда лезет, сам не работает, - усмотрел кого-то Митенька Алпатов. Но пойди, разберись в такой сутолоке на кого он смотрит. Ваня Бредихин, по прозвищу Больной, ещё трое мальчишек и Витя Агарков с ними лезут на берёзы. - Теперь начнётся! – переполнен восторгом Митенька. – Сейчас турнут их грачи, да с самой верхотуры. Видал, какие у них долбоносики? С грачами и верно случилось что-то неладное. Воздух взорвался от резкого грая – вся колония дружно взмыла вверх, готовясь к атаке. Невесть откуда взявшиеся сороки расселись поудобнее и принялись громко обсуждать предстоящее сражение. Галки заахали по соседству. Даже расхрабрившийся воробей, бросил своё излюбленное занятие – таскать чужое - сел на ветку рябины, отчаянно затараторил: - Чья, чья, чья возьмёт? Мальчишкам как-то удалось добраться до гнёзд, несмотря на то, что грачи, как ястребы, кидались на них, готовы были долбануть своими крепкими клювами и долбанули, наверное, если бы не раздалось сверху: - Пусто… Пусто... И у меня тоже.… Рано ещё – нет кладки. Когда зорители спустились на землю, в колонию вернулся привычный деловой настрой. - Прогнали, язви их, - подсмеивался Митенька Алпатов. – Ты погляди-ка, как дружно поднялись. Были б яйца, непременно скинули, да с самой верхотуры. Вот умора была б. - В другой раз пойдём с рогатками, - пообещал Больной. – Посмотрим тогда – чья возьмёт. Грачи вскоре забылись. Мальчишки долбят ямки на стволах, ломают трубчатые стебельки прошлогодних трав, шумно сосут берёзовый сок. У Егорки заточенная тележная «заноза». Он проковырял кору у наклонного комля, лёг под него на спину. Высоко-высоко, где-то под самыми белыми облаками, бегущими по бездонной синеве апрельского неба, качается голая вершина, а из «ранки» в самый Егоркин рот капля за каплей сбегает сок, напитанный весенними вкусами и ароматами.
Мальчик от блаженства закрывает глаза, а мысли его от заброшенных ям перетекают к двум соседним избам, также похожим друг на друга, и выделявшимся среди хуторских развалюх. У них одинаковые ворота, наличники на окнах, и коньки крыш украшены фигурками голубей. Всё это – дело рук Фёдора. Брат у него большой и сильный, Егорке в отцы годится, но относится к нему уважительно. Пришёл Витьку в лес позвать, Фёдор работу бросил, сам в избу провёл, телогрейку кинул на печку сушиться, поставил самовар на стол, пододвинул кресло с высокой, покрытой резьбой спинкой. Оно блестело лаком и походило на трон. К стене притулилась лавка. В края её спускались тонкие деревянные кружева, будто она полотенцем покрыта. Стол тоже Фёдоровой работы. Не простой – узорчатый, на резных ножках. Вешалка из берёзовых сучков, каждый крюк – перевёрнутая конская головка. Целый табунок у двери. Вот какой у него брат мастер, думает Егорка. И вспоминает, как неутомимо, но не торопясь, и очень красиво работает Фёдор. Обязательно ему надо притронуться к бревну, ощутить тёпло доброго и надёжного дерева, насквозь прогретого солнцем, прислушаться к его глубоким вздохам, прежде, чем тюкнуть топором. Мальчишки устают чмокать губами, галдят, бегают с места на место. Лес стоит высокий, голый, гулкий. Слабое дуновение ветерка доносит клочья седого тумана. Пахнет дымом. Конечно же, это костёр запалили. Вокруг него уже затеян новый разговор. В лесу нет дерева, на которое бы не садилась сорока, нет такого мальчишки, у которого нет ссадин на локтях или коленах. И теперь они заворачивают рукава, задирают гачи штанов, чтобы показать свои болячки и, перебивая других, поведать о своих злоключениях. Только у костра заметно становится, как мало в лесу тепла. Солнце лишь радуется уходу зимы, а до настоящего тепла ещё далеко. Коченеют первые комары на кочках. На лужицах ещё с ночного заморозка поблескивает ледок. Мальчишки продавили его, вода холодная, сунься босоногим – обожжёт, как крапивой. Мальчишеские ноги тоже ведь с нетерпением ждут лета, когда парным теплом приветлива земля, и мурава щекочет огрубевшие ступни, и сладкое ложе уготовлено под каждым кустом. Лес тогда полон жизни и неразгаданных тайн. Вот где может разгуляться мальчишеское воображение. А сейчас только и остаётся вспоминать прошлогодние приключения. - А помните, как Капкан суслика ловил? Все расхохотались. Зверёк шмыгнул в нору из-под самых ног. Мальчишки помочились в его домик, посетовали, что воды рядом нет, и дальше пошли. Витька Агарков сел у норы, на удивлённые расспросы ответил: - Жрать захочет – вылезет, тут я его и сцапаю. Природа наделила его долготерпением, а также непоколебимой верой в разумный естественный ход вещей. С того случая и прицепилось к нему прозвище – Капкан. - А мы летом в Петровку ездили, все в церкву пошли, а я к – попу в сад. Ух, и яблочки! Егорка закатил глаза, ёрничая: - …. если в чём грешен – каюсь…. - Бога нет, - снисходительно сообщил ему Витька Капкан, и Егоркино веселье пропало. Он ковырял веточкой муравьиную кучку – хозяев не было видно. От них летом, как от комаров, докука, но строить они мастера. Егорка-то помнит, как больно они кусают исцарапанные в кровь ноги, и грязь нипочём. Спит ещё лес. Совершенно немой стоит, ни единого звука. Снижаясь к водоёму, над лесом просвистели утки. - Эх, Дулю бы сюда, - задрал голову Митенька Алпатов.
Дедулей, к большому неудовольствию Якова Ивановича Малютина, известного на всю округу охотника, называл малолетний внук. - Дуля какая-то получается, - ворчал старик. Так и прицепилось. - Ты, Совок, не бреши, - цвиркнул слюной сквозь зубы Ваня Больной. – Надысь сам слыхал от него, что, мол, отжил своё и на охоту отходился. Теперь только для бабьей работы и годен – ну, там, гусят попасти или телёнка напоить. Заспорили. Пацаны уважали деда за простоту и общительный нрав. Егорка, единственный хуторский сирота, пользовался особой его благосклонностью. Припомнился недавний разговор. - Плохи мои дела, Кузьмич, эх плохи. Чёрт привиделся. Не знаю, но вишь, как бывает, - он заглянул мальчику в глаза и доверительно спросил. – Ты чёрта видел? Егорка подумал, блажит старик, разыгрывает – обиделся на него. - Вот ещё, - грубо так сказал, - буду я верить в бабьи сказки. Старик огляделся по сторонам, перекрестился и перешёл на шёпот: - Рогатый такой, из-за печки выглянул и пальцем к себе манит. И не пьяный я был. Так, чуть-чуть. Это значит к смерти, Кузьмич. Когда чёрт манит – готовь смертное. День-два спустя завыла Дулина собака. Хозяин только со двора, она морду в небо и…. Ночами спать мешала. Хуторские советовали прибить. А Дуля сказал Егорке: - Нет, собаку не обманешь, она покойника за неделю чует. Быть в хуторе похоронам. А поскольку тут я самый старый, то мне и черед…. Насидевшись у костра, поев печёной картошки, мальчишки снова бегают по лесу, лупят по стволам сухими палками, обстреливая друг друга их обломками. Вдруг из-под ног скакнул серый клубок, шмыгнул за ствол и затаился. И разом взорвался лес многоголосьем: - Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. - Мой! Мой! Мой! – кричит Егорка, бежит вместе со всеми, размахивая «занозой». Но куда ему поспеть! Вон Витька легко скачет в ботиночках, а у него сапоги с чужой ноги – бахилы. Зайчишка двухнедельный, глупый, не уразумел ещё силу своих ног, всё пытается спрятаться – отбежит и сядет, прижмётся к земле. - Стой, поца! – сипит Егорка, задыхаясь, сильно раздувая живот и грудь. – Его окружить надо. Но кто будет слушать чужих советов, когда добыча - вот она, рядом. Того и гляди настигнут. Чуть не плачет Егорка от обиды. Клячей сам себя обзывает, да посолонее не раз уж помянул. Мелькнула меж берёз пушистая спинка с прижатыми ушами, и ещё истошный писк раздался. Вот тут-то у него и забегали мурашки по спине. Скинул Егорка сапоги, и так понёсся босоногий, что ветер засвистел у него в ушах. Мигом обогнал всю изрядно запыхавшуюся компанию. Зайчишка рядом мечется, ему теперь и времени присесть нет – вот-вот настигнут. Вдруг сбоку вырвался вперёд Витька Агарков - тоже босоногий, белорозовые ступни беззащитно мелькают на стылой сырой земле, хрустят ноздреватым ледяным настом сугробов, разбрызгивают в стороны грязь и воду. Он – гибкий и быстроногий, Егорка тяжелее. Остальные далеко отстали, и только кому-то из них должно повезти. Зайчишка петляет, давая преимущества то одному своему преследователю, то другому. Сучки, прошлогодние колючки, жёсткий снег царапают ноги, талая вода обжигает кожу. Но до того ли тут – азарт погони захватил с головой. Егорка несколько раз кидал «занозу» и, наконец, попал - зайчишка пронзительно всхлипнул, закрутился волчком и затих, завалившись набок. Тельце его вытянулось в последнем прыжке, лапки мелко вздрагивали в предсмертной судороге, а из нежно-розовых ноздрей капля за каплей, не марая атласной шубки, сбегала кровь.
У Витьки взор затуманился от жалости. А Егорка ушёл искать сапоги. Сушились у костра, помыв штаны и ноги в талой воде. - Через такое дело и простыть недолго, - сочувствовали пацаны и вспоминали, как зимой проваливались в проруби на болоте, как сушились у камышового костра, стоя босыми на льду. Голод, холод и усталость напомнили о доме. Чуть засумерничало за окном, Егорка завалился спать, чувствуя себя разбитым и усталым. Вернувшаяся с улицы Нюрка, снаушничала матери о его лесных подвигах. И тут началось - шлепки, упрёки, тормошения. Егорку заставили до испарины, до изнеможения пить чай с малиной, греть в горячей воде ноги, вдыхать пары кипящей в чугунке картошки. Даже полкружки самогона заставили его выпить, и ещё две мать втёрла в его разомлевшее тело. Жар настиг мальчишку к утру. Горло обметало, голос пропал, кашель раздирал грудь. Егорка часто и гулко «бухал», зарываясь в подушку, а мать плакала и бранилась, сидя у его кровати. У Витьки Капкана не было любопытной и болтливой сестры. Коварная простуда, глубока проникшая в его детский организм, обнаружилась лишь поздним утром, когда он не встал к завтраку, а лежал в ознобе. К полудню он запылал жаром, впал в беспамятство и начал бредить. С трудом дышал, в груди его что-то хрипело и взбулькивало. Фенечка всё растирала его босые ступни, а, потеряв надежду, пронзительно заголосила, осыпая их поцелуями. Фёдор, каменно стиснув челюсти, менял мокрые платки на лбу сына. Он не верил в худшее, гнал от себя чёрные мысли и всё больше впадал в отчаяние от своего бессилия. Егорка почувствовал себя бодрее и встал с постели в тот день, когда хоронили Витьку Капкана. Он из окна смотрел, как собиралась скудная процессия у ворот брата. Не только слабость, но и глубоко угнездившееся чувство вины держали его дома.
Нет, лучше с бурей силы мерить, Последний миг борьбе отдать, Чем выбраться на тихий берег И раны горестно считать. (А. Мицкевич)
Как-то в Рождество гостил Фёдор Агарков в деревушке Соломатово у сестры Татьяны. Встретил там юную жёнку Игната Дергалёва Матрёну, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринуждённый разговор с таким милым хохлацким акцентом, что с того необыкновенного дня и плавилось в сладкой боли потрясённое Фёдорово сердце. Только вечер один был с нею рядом на соседской пирушке и до самой весны помнил её ласкающие взоры, будто искрами осыпающие его душу, помнил её мимолётную улыбку на подвижных припухлых губах. Муж красавицы, председатель Соломатовского ТОЗа, Игнат Дергалёв раздражался, когда на людях жена нет-нет да и стрельнёт по сторонам тёмно-синими тревожащими очами или поведёт ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищённый взгляд или заметит, что в компании нет женщины краше и наряднее её, сразу будто светлеет лицом, оживляется, становится ещё внимательнее к мужу, ещё приветливее, то и дело обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нём поднимался вихрь протеста. Ему вдруг начинало казаться, что в поведении Матрёны всё напускное и манерное, даже это заботливое внимание к нему. Иногда он не сдерживался и попрекал её, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости. Казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала её. А дома потом насмешливо говорила, что он мужик, лишён рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство, и своей красотой нести добрым людям радость, а завистливым – огорчение.
Не ускользнул от Игнатова взгляда интерес к его жене Фёдора Агаркова. Под самую Пасху, увидев его вновь в своей деревне, буркнул жене: - Опять этот волчанский верзила здесь. Если снова будет вязаться, кликну мужиков – мы его умоем. Да ты сама-то, смотри, не подгадь…. Расставляя на столе чашки, Матрёна смерила мужа будто оценивающим взглядом, тут же, картинно опустив глаза, снисходительно хмыкнула, чуть шевельнув уголками губ и раздув ноздри тонкого прямого носа. Сложна и извилиста иная судьба человеческая. Её роком оказалась гордая полячка Марта с труднопроизносимой на русском языке фамилией, наследница богатого хутора на берегу Вислы, в медвежьем углу Южного Урала. То ли улестил её выздоравливающий от ран красноармеец Игнат Дергалёв, то ли опостылел отчий дом, то ли честолюбивые мечты о неизвестной красивой жизни затуманили разум – кто знает. Но вот она уже мужняя, хоть и невенченая жена, форсит, пусть только по праздникам, уборами и природною своею красотой. А повседневный быт – тяжёлая и грязная работа по хозяйству, заурядный и ревнивый муж. О том ли мечталось? Егор Шамин уважал Фёдора, рад был гостю. Допоздна засиделись за столом, изрядно осоловели. - Ну, давай по последней, - хозяин поднял наполненный стакан. – Стременную, говорят казаки. - Федя, я тебе в горенке постелила, - из темноты раздался Татьянин голос. И вот он в постели, один на один со своими думами. Думать о сыне тяжело. Вынянчил его с пелёнок, дорожил, как бесценным сокровищем, в которое вкладывал всё доброе, чему научила его жизнь, что постиг в собственных исканиях, сомнениях, заблуждениях. Витя был зеркалом его души. Воспоминания о сыне подкатили к сердцу всегда пугающую горячую боль. И не унять её никакими лекарствами. Скорбь не внемлет рассудку. Ну, конечно же, Витюшка, его гордость и надежда, жил бы и сейчас, если б не мальчишеское безрассудство, баловство, случайность. Кого теперь винить? Не досмотрел, не упредил, не уберёг…. Фёдор, на зависть многим мужикам, был крепок в выпивке. А сейчас почувствовал, как хмель догоняет его. Вдруг ощутил вокруг себя чёрную бездну, среди которой куда-то плыла, чуть покачиваясь, невесомая кровать с его потерявшим вес телом. Он силился понять, откуда взялась такая лёгкость, и, подивившись столь необычному состоянию, хотел придержать одеяло, чтобы оно не соскользнуло куда-нибудь в пустоту, но не нашёл своих рук, да и тело вдруг куда-то запропало, одна голова от него осталась, и мысли в ней. Засыпаю, с отчётливой ясностью, спокойно подумал он и напряг память, чтобы из глубин её вызволить желанный женский образ. Ему показалось, что шевельнулась в углу чья-то лёгкая тень и растаяла сразу. «Где же ты?», - напряг он воображение. Тень будто вновь шевельнулась, приблизилась. Лицо начало угадываться, только вот черты не разобрать. Фёдор затаил дыхание, чтоб не спугнуть видение, а когда закончился воздух в груди, вздохнуть уже не нашлось сил…. Фёдор спал. Петровка церковью, Табыньша хлебными торгами, Мордвиновка конскими бегами – у каждого села иль деревеньки есть, чем прихвастнуть. Соломатово славилось на всю округу катанием крашенных куриных яиц. Непревзойдённые мастера этой старинной исконно русской забавы, будто нарочно подобрались в соседи. Пасха для них – первейший праздник. Ушатами, говорили старики, ушатами иной раз мерили здесь выигрыш. Всем миром с любовью строили замысловатый каток. Ещё играли в «чику» - стукали яйца острыми концами, проломивший чужую скорлупу – выигрывал.
А чем и как их только не красили – любо-дорого посмотреть! Одним словом – Пасха! Забота председателя ТОЗа осмотреть – готов ли каток, чисто ли на улицах, убран ли зимний мусор. Шутка ли – столь народу понаедет! Может, и начальство из района. Тут, как говорится, вовремя показаться - не ударить в грязь лицом. А весна ведь только начинается: грязи этой полным-полно. В огородах, близких лесу, ещё слезятся сугробы, и у хлевов навозные кучи под самую крышу. Идёт Дергалёв со свитой по улице, подмечает недостатки. Лицо его, коричневое от курения и пьянства, всё более темнеет. Крупный нос, нависший над тонкими губами, недовольно раздувается. Бесцветные брови от возмущения всё выше поднимают морщины на узком лбу. Маленькие глазки смотрят зло, готовы испепелить. Ну, попадёт сейчас кому-то. Со двора общественного пастуха Петра Орлова разноголосо мычит скотина. - Опять не кормлена, не поена, - скрипит зубами Дергалёв, - Видать хозяева в загуле. Вот подобрались бес да сатана в одну упряжку. Ну, я им сейчас…. Сунулся в калитку, оттуда морда буланая, рогатая – мирской бык Бугай, ревёт грозно, головой мотает, непривязанный по двору расхаживает. Телком вскладчину покупали – эвон какой вымахал, никого в деревне признавать не хочет, только Настю Орлову, когда она с хлебом, да Митрича, если тот с кнутом. Бык двинулся к Дергалёву, тот попятился, струхнув изрядно, да с испугу калитку не прикрыл. Игнат оглянулся раз-другой по сторонам, ища пути к отступлению. А бык, нагибая голову, пыхтя и прицеливаясь рогами, мелкими шажком подкрадывался к нему. А потом, точно пружинами подброшенный, кинулся вперёд. Оказавшись на улице, высоко задрал хвост, радостно мотнул головой, издав утробный устрашающий рык, как гончая, увидевшая зайца, помчался за Дергалёвым. - Бык! Бы – ык! – заорали вдоль улицы, и кто куда. Охваченный ужасом Игнат бежал изо всей мочи, высоко закидывая ноги, пересиливая странный паралич, когда будто во сне отнимаются колени, и кружится голова. Похолодевшей спиной чувствовал, как целятся в неё огромные рога, и ждал рокового удара. И верно: сзади раздавался тяжёлый топот, в двух шагах от него скакал громадный бык – пар из ноздрей, хвост трубой: У – у – у – у! Запорю-у! - В сторону! В сторону! – кричали из-за плетней. - В сторону вертанись! Сбитый ударом в спину, Дергалёв упал в грязь и затих, то ли оглушённый, то ли до смерти напуганный. Бык, стоя над ним, мычал низким утробным рёвом, наклонял голову, передним копытом бил землю, будто приглашая врага продолжить поединок, и, как лев, хлестал себя хвостом по бокам. Все, наблюдавшие эту картину, разом ахнули и в оцепенении замерли. Со двора Егора Шамина выскочил Фёдор с крепкой палкой, подбежал и – хлясть! – быка по ляжке. Тот легко обернулся и на Агаркова. И так ловко и быстро, что Фёдор на миг растерялся. Успел только увернуться от грозящего смертью или увечьем удара рогов и кинулся бегом прочь. Не к плетню, не под защиту ближайших ворот. Первородный проснувшийся страх, также, как минуту назад Дергалёва, гнал его вперёд, вдоль по улице. Улица широкая, ещё не просохла от весенней распутицы. Фёдор так смачно и часто зачавкал сапогами по грязи, будто в два цепа замолотил. Улица оборвалась, и начался лес. На опушке - нерастаявший сугроб. Он и спас Фёдора – с разбегу плюхнулся животом и кубарем покатился по снегу. Бык ударился всей массой и увяз. Чувствуя себя вне опасности, Фёдор лёг на спину, закрыл глаза и вздохнул так, словно вырвалась из груди его живая душа. Разом вспомнилось далёкое – вспомнился отец и вся жизнь. Отдышавшись, он поднялся, подобрал оброненную палку, зайдя сзади, намотал конец хвоста на кулак.
- Геть! – Фёдор ударил быка с оттяжкой, тем страшным ударом, когда дубина, со свистом рассекая воздух, ложится всею длиной своей, оставляя на шкуре лиловые бугры. - Геть! – повторил он удар по другому боку. Хх – хляп! – как в воду влепилась палка. Бык ухнул, ошалело рванулся вперёд, буравя сугроб. - Геть! Геть! Геть! – звучало по лесу, и будто эхо вторило ему – Хляп! Хляп! Хляп! Бык ревел и рвался, всею своей массой пробивая сугроб. Наконец вырвался из снежного плена, оставив за собой широко пробитый проход. Осипший от рёва, он бросился вперёд, споткнулся о пенёк и, пропахав коленями две борозды, вскочил, мотая рогами, кинулся вглубь леса. Народ, собравшийся у околицы, приветствовал победу Фёдора. Расходились довольные, каждый на своё – девки с парнями на гулянку готовиться, бабы коров доить, мужики скотину убирать. Впереди вечер, шумный праздничный вечер. Пасха! Егор и Татьяна Шамины знали о Фёдоре больше, нежели Дергалёв и все деревенские кумушки. После смерти сына дом его опустел. Фенечка, еле оправившись от потрясения, вдруг стала набожною, зачастила в церковь, а потом и совсем переехала в Петровку в бесплатные работницы к отцу Александру, замаливать свои и мирские грехи. Недавно Шамины видели её – исхудалую, бледную, с печальными глазами, будто видящими нечто такое, чего им, грешным людям, никак не увидеть. Знали они, что Фёдор не удерживал Фенечку, и расстались они легко и вежливо, как случайные прохожие. Вся родня теперь гадала, на ком остановит он свой выбор - ещё молодой, красивый и сильный мужик, работящий и серьёзный. Любая девка будет рада такому жениху. И вот неожиданная встреча в Соломатово.… Заметили, он будто бы проснулся от долгого, бесцветного сна и, наконец, возвратился в сверкающую красотой и манящую надеждами жизнь. Он и сам пока не в силах был постичь разумом, что случилось в тот короткий рождественский вечер на хмельной пирушке. Думал, думал, измучился и, наконец, взял да и приехал за ответом, прежде всего от самого себя – нужна ли ему эта лукавая хохлушка, мужняя жена. Вырядившись в Егоров костюм - свой-то от быка пострадал, Фёдор пошёл на Гульбище. Народу полным-полно. И игры в самом разгаре. Всяк желающий подходи, клади яйцо на круг и жди своей очереди, дождавшись – пускай другое по желобу. Заденет чьё – твоя добыча, нет – останется в кругу. «Каток» - игра для серьёзных людей. Бабы, ребятишки – те всё больше в «чику» забавляются. Фёдор, искусный столяр, приготовил к Игрищам ловкую обманку: вырезал из деревяшки яйцо – не отличишь от настоящего. Покрасил, даже свинца в дырочку залил, замерив вес на рычажках. Да забыл его дома. Теперь, глядя на возбуждённые старушечьи лица, и не пожалел об этом. Не дай Бог, шутка, обман его откроется – отметелят вот эти самые, «шарбатые», за милую душу отметелят. Вишь, каким азартом горят выцветшие глаза, до хрипа спорят, ни в чём мальцам не уступают. Кто-то сзади легко тронул его за локоть, и нездешний говорок проворковал: - Чем отважному пану обязана благодарная супруга? Фёдор обернулся – она! От неожиданности в груди его что-то взорвалось, и в голову со звоном ударила горячая кровь. Он даже назад отшатнулся. Не нашёлся, что сказать. С немым восторгом смотрел он в её лукавые глаза, вспыхнувшее румянцем самое прекрасное на свете лицо, и ощущал, как закипает в душе то прежнее, оказывается – никуда не денешься - не погасшее с Рождества чувство. А рядом стоял Дергалёв, настороженно и хмуро посматривал на него, Рассудок подсказал ему, что, если самому ввести этого верзилу в тщательно оберегаемый сад, он не посмеет там мять и рвать цветы - совесть не позволит. И почему-то ему верилось, что всё будет только так, как он пожелает и решит - ведь он, Игнат, умнее этих голубков. Он-то видит, как между ними незримые проскакивают искры, идёт взаимолюбование, будто в зеркало заглядываются друг на друга. Не беспричинно лучатся её глаза, цветёт улыбка и переливается ласковый голосок:
- Чи пан только с палкою смел? Фёдору было жутко и радостно от того, что творилось в душе. Сейчас он заболевал той тяжёлой болезнью, которая в его возрасте без следа уже не проходит. И ни на что спасительное невозможно было надеяться, хотя во всех, даже самых опасных перипетиях судьбы Фёдор Кузьмич всегда на что-то уповал. Он обречённо думал, что уже никакая сила не образумит его теперь, ничто не спасёт от этих бездонных тёмно-синих омутов, что влекут и манят в свою глубину. От полного онемения на почве восторженной влюблённости спас его общественный пастух Митрич. Он, как Дергалёв, был мал ростом, но говорил сиплым баском: - Ентот что ль? Ни в жисть бы не поверил, кабы сам не набегался.… Еле как загнал Бугая домой. Чем ты его запугал так, мил человек? - Я, дед, слово страшное знаю, - радостно откликнулся Фёдор и подмигнул. – Заговоренное. - Пойдём – покажешь. Не поверю, покуль не увижу. - Ну, пойдём, - усмехнулся Фёдор, - Коль быка не жалко. Матрёна выпустила мужнин локоть и подхватила Фёдора под руку: - Тоже любопытствую. Следом потянулась немалая толпа, а последним плёлся Дергалёв, угрюмый, терзаемый ревностью и дурными предчувствиями. Старый знакомец, как ни в чём не бывало, победно ходил по деннику, воинственно помахивал рогами и дёрнулся было на прясла, навстречу подходящему народу, но, увидев Фёдора, отступил. - Смотри, дед, - Фёдор осторожно освободил из-под локтя Матрёнину руку, шагнул вперёд. Бык глухо заревел, копая копытом землю. - Геть! – кинулся будто на него Фёдор, замахнувшись пустой рукой. Бык ухнул, давнул задом заплот, легко смял и понёсся прочь на простор огорода, высоко подкидывая комья сырой земли, глубоко раня не просохшие прошлогодние грядки. - Ах, мать чесная, совсем сгубили животину, - горестно причитая, побежал в огород Митрич. Следом народ гогочет: - Сам ты чёрт-дьявол, вырастил сатану. Смеялись от того, что смешно было глядеть на маленького сердитого человека, катышем катившегося по огороду, отскакивая от каждой кочки. И ещё от того, что, наконец, посрамили свирепого Бугая и его хозяина, державших в страхе всю деревню. Вернулись на Игрища, забыли про быка. Вновь мельтешат, крутятся, переходят из рук в руки крашенные яйца. Играет гармонь, пляшут и поют девки. Парни, мужики «причащаются» тут и там. Весело всем! Только Фёдор всё не мог отвести горевшие восторгом глаза от Матрёны, от её погрустневшего, обрамленного цветастым платком лица. Похоже, Дергалёв что-то шепнул ей под шумок нелицеприятное. Веки её глаз были опущены, лишь иногда она поднимала затуманенный печалью взгляд. А когда встречалась со взглядом Фёдора, глаза её в тот миг прояснялись, и он читал в них тихий укор. Она как бы старалась успокоить его - робко просила не смотреть на неё так, не страдать, не мучиться. А Фёдору казалось, она и упрекает его: будто он в том виноват, что стоит она под руку с маленьким, плюгавым, уже изрядно захмелевшим мужичком, а не с ним – таким храбрым и сильным.
Когда ушла она с мужем, и для него стало одиноко в людском водовороте. Почувствовал голод и лёгкое головокружение от нестерпимого желания выпить, разгрузить голову от треволнений. За окном совсем стемнело. Со двора вошла встревоженная Татьяна, кивнула на дверь: - Фёдор…. там тебя…. Переглянулись с зятем. На миг опаска холодной рукой коснулась сердца, но хмельной азарт пересилил. - Щас, - кивнул Егору и вышел, не одеваясь. К калитке пристыл тёмный силуэт. Сердце радостно забилось от желанной встречи. Она! Даже в потёмках рассмотрел её красивый нежный профиль и огромные блестящие глаза. - Уезжай сейчас, утра не жди, - шепнули рядом желанные губы. – Игнат задумал что-то, сидит, пьёт с мужиками, тебя поминают. Берегись… Нет больше сил сдержаться - Фёдор обнял её за плечи и крепко-крепко поцеловал. Отдышавшись: - Едем со мной, голуба. Больше жизни любить стану. Он ждал, что она ответит, но Матрёна молчала. Потом вдруг обняла его шею и крепко-крепко поцеловала. Демьян Попов, закадычный друг председателя Соломатовского ТОЗа, сидя напротив через стол, вглядывался в Дергалёва. Лицо Игната заметно изменилось - легли глубокие тени под глазами, и сами они стали жёсткими, колючими, ещё сильней утончились губы, будто расширив разрез рта, приобрёл угловатость тяжёлый подбородок. Впалые щёки стали землисто-серыми, чётче обозначились почерневшие оспины. Пьяным голосом бубнил Игнат о своей загубленной жизни. Всё началось с того памятного сабельного удара в польском походе. Раненый в плечо Дергалёв упал с коня и потерял сознание. Пришёл в себя на чьём-то сеновале, перевязанный. Первое, что увидел в косом луче солнца, падавшем сквозь худую соломенную крышу, был кувшин на коленях у сидевшей рядом девушки. Пока поила его водой, он рассмотрел большие синие глаза под чёрными надломленными бровями, нежный овал лица южной красавицы, такой непохожей на уральских девок. Впрочем, истинную красоту Марты, дочери польского шляхтича, на хуторе которого отлёживался Игнат, он познал позже и влюбился без памяти. Хитрый шляхтич подобрал и лечил раненого красногвардейца, чтобы использовать в нужный момент в нужном назначении. Плен и унижения грозили Дергалёву – подорвала свои силы могучая Красная армия под Варшавой. Но Марта спасла любовника. Бежали они с хутора тёмной ночью и после многих злоключений стали мужем и женой в родном Игнату Соломатово. Всё это и с большими подробностями знал Демьян. От греха спаивая теперь своего приятеля, он с тревогой разглядывал до неузнаваемости изменившееся лицо Дергалёва с печатью обречённости. Вот она, любовь окаянная, думалось Попову. - Никакого самочинства, - голос Демьяна витал над столом, - Тебя, как председателя, за такое в районе по головке не погладят. Мы его и так, по закону достанем. Надо только правильно бумагу составить. В девятнадцатом году батька-то его с беляками путался. На фронте ему и сказали наши последнее слово. А сам-то он по лесам шнырял, должно быть, в банде у Лагутина обретался. - Ну-ну.… Расскажи! – Игнат уронил голову на руки и вновь тяжело поднял. – В банде? Попов некоторое время молчал, собираясь с мыслями, а затем стал рассказывать. Наехали казаки в деревню харчами запастись да и заночевали. Делили добро, награбленное у башкирцев. Петька, брат, возьми да и спроси: - За что бедных башкирцев убиваете? Люди же. - Они, мужик, татарва немытая, - говорит Лагутин. – Ты что, с ними в родстве?
- Неужели вы, господин казак, их за людей не считаете за то, что они Магомету поклоняются? - А ты сам-то чей будешь? - Я с ними торги веду. Я им хлеб, они мне кожи да мясо, да мало ли чего. - Ага! Ну-ка, хлопцы, всыпьте этому другу магометцев сто плетей. Сотню он не выдержал, похворал немного и помер. - Ну и что, Фёдор этот с ними был? - Не видел. - То-то, что «не видел». - Да ты не убивайся так, - хлопнул Демьян приятеля по плечу. – Надежда – хлеб несчастливца. - Это я-то несчастливый? – встрепенулся Игнат. – Да ты же, Косоротый, первый, мне завидуешь, от своей хромоножки отворачиваешься на мою басеньку заглядываешься. Попов отшатнулся, обиженный за колченогую от рождения жену и деревенское своё прозвище, буркнул, хлебнув самогона: - Твоя басенька не по тебе сохнет, не для тебя цветёт. - Как это? - Таких баб знаешь, как держать надо? – Демьян сжал кулак перед носом Дергалёва. – А ты - хлюпик, сопли со слезой мешаешь да жалишься, ждёшь, когда она на стороне натешится, да к тебе вернётся. - Это я хлюпик? На стороне тешится? – Игнат пошарил вокруг себя взглядом, подхватился из-за стола и ринулся в спальню, на ходу выдёргивая ремень из брюк. - Запорю паскуду! Кровать была пуста. Мужики растерянно топтались на месте, оглядывая сумрачные углы и друг друга. - Я знаю, где искать, - нашёлся Демьян. – Айда к Шаминым. Испуганная Татьяна распахнула калитку непрошенным гостям, отступила к крыльцу: - Засветло уехал. Вон смотрите – ни лошади, ни телеги – нет Фёдора. Демьян покликал приятелей. В двухместный ходок взгромоздились шестеро мужиков и погнали по волчанской дороге самого резвого ТОЗовского скакуна. Беглецов настигли в ночном лесу. Скакун резко заржал и встал на дыбы, ткнувшись в Фёдорову телегу. Матрёна вскрикнула и в чащу. Агаркова мужики стащили с телеги, свалили в грязь и принялись пинать, матерясь, толкаясь и мешая друг другу. Когда замешательство прошло, Фёдор сумел подняться, привалился спиной к берёзе и некоторое время терпел град ударов, прикрывая руками голову. А потом изловчился и стукнул одного, стукнул другого, и пошла кутерьма. Сильный и злой, он бил нападавших наотмашь, и те кубарем летели прочь, не сразу вставали и уже без прежнего энтузиазма подступали вновь. - Ножом его надо, ножом, - рычал Демьян. – У кого нож? - Обронил я его, - гнусил Дергалёв. Фёдор зацепился за эту мысль. - Всё, мужики, сейчас я вас буду резать, - сказал он не громко, но твёрдо. Соломатовцы дружно попятились. Кто-то прыгнул в ходок, попытался развернуть скакуна на узкой дороге. На Фёдора нашёл кураж: - И лошадь зарублю и тарантас сломаю. Скакун будто от слов его заржал дико, дёрнулся, затрещали оглобли. Ходок ударился о пенёк колесом, оно подломилось, ходок перевернулся. Скакун, оборвав постромки, умчался в ночь. Следом соломатовские мужики дружно зачавкали чуть прихваченной ночным морозцем дорожной грязью. Когда стихли их топот и голоса, Фёдор разжал онемевшие кулаки, попытался успокоиться. Болели битые рёбра, пылала щека под глазом, больших увечий он не ощутил. - Матрёна, - позвал тихо. И из темноты совсем рядом: - Я здесь, коханый….
Так жизнь скучна, когда боренья нет. (М. Лермонтов)
Вторую неделю колесил по увельским весям уполномоченный Челябинского облземотдела по делам коллективизации Иван Артемьевич Назаров. Выступал перед казаками, крестьянами, агитировал за колхозы. В помощники Увельский райком партии определил ему бывшего председателя Соколовской казачьей коммуны Константина Алексеевича Богатырёва, человека в районе известного ещё со времён Гражданской войны и особо уважаемого в станицах. Ездили избитыми просёлками, ночевали в чужих избах, но никак не удосужились поговорить по душам. А порасспросить Богатырёва у Ивана Артемьевича было о чём, да только не было повода: слишком суров на вид казался «отставной козы барабанщик Богатырёв» - как он сам представился при знакомстве. И вот, наконец, по дороге в станицу Кичигинскую признался Назаров: - Где-то в этих местах в восемнадцатом году безвести сгинул мой задушевный друг Андрей Фёдоров. Пошёл в Кичигинскую станицу с продотрядом и пропал по дороге. Не слыхал? - В восемнадцатом? – переспросил Богатырёв. – Нет, не слыхал. Должно быть, Семёна Лагутина рук дело. Он тут один из первых против Советской власти пошёл и дрался до конца. Как говорится, до последнего патрона. Когда поймали – покаяться хотел, говорил: в монастырь уйду, если простите, грехи замаливать. Да где там – столько крови на руках. В Троицке, в чека и расстреляли. Перед смертью-то он словоохотлив был. Вот его бы расспросить, может, что и поведал. - Да-а, мёртвого не спросишь. А что, может и правда получился бы из него поп-праведник или послушник какой. Глядишь – и святой, помрёт – народ мощам молиться станет. Бывает и так жизнь поворачивает. Иные элементы раньше насмерть бились с Советской властью, а теперь вдруг стали её активистами. Иного тряхни в НКВД, а у него за душой и эсеровщина, и колчаковщина, и чёрт знает ещё что. - Меня вон тоже трясли, - уныло сказал Богатырёв. – В бандитские потатчики записали, коммуну пропил…. Спасибо, Василий Константинович спас от стенки да позора. - Блюхер?! - Он. А кабы не он, где бы я сейчас был? Собеседники умолкли, думая каждый о своём, и долго на лесной дороге слышны были лишь топот копыт да скрип тележный. Назаров не верил в фатальность судьбы, но сейчас, глядя на бородатое лицо Константина Богатырёва, готов был поверить. Те же места, быть может, та же дорога, и вот такие бородачи напали из засады и порубали продотрядцев Фёдорова, и концы упрятали в воду. Подумалось ненароком - а может и Богатырёв к тому делу причастен и вот-вот сделает признание. Ох, как бы не роковое для него, Ивана Артемьевича Назарова. День венчался к полудню. Стояла невыносимая, удушливая жара. Вроде бы чистое и в то же время хмурое небо повисло над головой – как всегда бывает в густом лесу или в преддверье дождя. Издали донёсся громовой раскат. Богатырёв подстегнул вожжами лошадь: - Успеть бы до грозы, станица-то совсем уж рядом…. Гроза надвигалась стремительно. Вековой бор утробно шумел под напором ветра. В местах, где сосны подступали вплотную к дороге, длинные колючие ветви угрожающе раскачивались сверху вниз, норовя хлестнуть по глазам. Но вот они расступились, открылась станица на крутом берегу реки. Стало видно, что небо туго забито лиловыми тучами. Ветер стих, но было ясно, что грозы не миновать. На широкой улице – ни души, молчат собаки, молчат петухи. - Тихо как, - подивился Назаров. Иван Артемьевич уже подметил, что казаки внешне очень похожи друг на друга. Вот и Кичигинский председатель Совета Парфёнов казался родным братом Богатырёву. Встретил он их без особого энтузиазма. Долго и настороженно разглядывал предъявленные документы, вчитываясь в каждое слово. - Ты, товарищ Парфёнов, никак нас за шпионов принял, - пошутил Назаров. - Откуда такая подозрительность? Были попытки? - Ты мне подал бумаги, я их посмотрел, что тут такого? – угрюмо сказал председатель, возвращая документы. - Поди, энкавэдэшников не так встречаешь, председатель? Они молчунов не жалуют. Назаров и сам не понял, что он сейчас сказал - шутку или скрытую угрозу, намёк, так сказать, на возможные последствия. Парфёнов молвил после паузы: - У нас, казаков, говорят - лучшее слово то, которое не сказал. Неловкое молчание прервал Богатырёв, кивнув на окно, за которым бушевала гроза: - Должно надолго. - Ветер сильный, - не согласился Парфёнов, - скоро развёдрится. Однако стихия ярилась всё сильней и лиходейничала до самых потёмок. Чуть дождь поутих, Парфёнов пригласил: - Идёмте до дому, бабка повечерять нам соберёт. - Ты, председатель, не суетись, - остановил его Богатырёв. – Полчанин мой тут у вас живёт – Фомка Михайленков. Жив ли? - Жив. Чего ему…, - не стал отговаривать Парфёнов. – Идем, провожу. - Командир?! – низенького роста мужичок, скорее постаревший подросток, полуприсел в изумлении, широко раскинув руки. – Константин Лексеич! Глазам своим не верю. Сто лет, сто зим, так-растак… Кинулся обниматься. - Ну-ну, - Богатырёв как подростка погладил казачка по голове. – Будя. Ты ещё прослезились. Живы, встретились и хорошо. - А хрена ли нам сделается? Я так мекаю: такую заваруху пересилили, тыщу раз на волосок от неё, безносой, теперь сто лет жить будем – заслужили. - Ну, это, брат, ты лишка хватил. Впрочем, не плохо бы…. После ужина и долгих разговоров гостеприимный хозяин определил гостей в чистенькую малуху с двумя кроватями, будто для них предназначенную. На следующее утро Назаров чуть свет пропал куда-то и появился не скоро. Богатырёв ушёл от накрытого стола, курил на свежесрубленном крыльце, поджидая уполномоченного. - Где это ты, Иван Артемьевич, блукаешь? – удивился он. - На кладбище ходил, - сообщил Назаров. – Так и думал, первым делом на погост схожу. Может там найдётся затерянный след Андрея Фёдорова. Не нашёл. Присел рядом, устало, отряхивая с брюк прилипшее репьё. - Я б не догадался, - признался Богатырёв. - Могила – последний след человека на земле. Иногда – единственный. А места, Константин, прямо скажу, глухие. Лес под самые окна, на станицу напирает. В бору между соснами всё заросло кустами – не продерёшься. Гиблые места. - Должно, привыкли, - окинул взглядом окрестности Богатырёв. Разгорался летний день. Бежал ветерок, шумела листва тополей, которые сбились в станицу, будто изгнанные дремучим бором. Забылась вчерашняя гроза, и следы её таяли под лучами солнца. - Пойдём за стол, Уж всё остыло. Хозяйка-то когда накрывала…. За завтраком Назаров рассказывал: - Представляете, на кладбище старуху встретил - разговорились. Сколько лет не помнит, а живая такая, подвижная, и с головой дружит – речи все разумные, с хитрецой - Э-э, так это, должно быть, Рысиха, - вклинился в разговор хозяин, – ворожея местная да знахарка. Её казаки то утопить грозятся, то не намолятся. Девкам гадает, присухи делает, ну и лечит, конечно. - Во-во, травки она там разные собирает. Говорит, на погосте самые целебные. Разговорились, я ей лукошко до хаты донёс. Живёт убого: пол грязный, занавесок нет, тараканы тут и там, половина – дохлые. Говорит, за доброту твою, настойку дам – от всех хворей и напастей заговоренную. И ковш суёт, тоже не первой свежести. Ну, я и отказался – побрезговал, а хозяйке говорю, не верю, мол, и не нуждаюсь. Спрашиваю: давно живёшь, по лесу одна гуляешь, с нечистой силой общаешься – может, слыхала: в восемнадцатом году тут отряд рабочих пропал? Говорит, слыхать не слыхала, но, если карты раскинет, то всю правду расскажет, о чём не спрошу. - А ты? – встрепенулся Богатырёв. - Да ну её. Что же мне, коммунисту, ворожеям верить? Ты смеёшься? - Да нет, какой смех. А про бабку эту слыхал – далеко о ней молва идёт. - А-а, - небрежно махнул рукой маленький хозяин, - Брехня всё. Давайте лучше выпьем. Парфёнова видал, говорит, передай – сход после табуна будет. Скотину встреним и на собранию. Со схода Иван Артемьевич пришёл сам не свой. Сел в малухе у окна, сидит, переживает. Не поняли его казаки, а он их. Что за колхозы, что за труд вскладчину? Лица хмурые, почти враждебные. Чувствуется общий отрицательный настрой. Видно, кто-то уже поработал промеж них - наверняка, была враждебная агитация. Ну, дождётся этот председатель, Парфёнов. Назаров ему такую характеристику в райкоме даст, что загремит в НКВД без промедления. Небо за окном теряло краски, сумерки подступали из бора. Две молодухи, покачивая крутыми бёдрами, прошли с коромыслами за водой. Богатырёв чистил сапоги, громко пыхтел, наклонённое лицо его запунцевело. Поймав искоса брошенный взгляд Назарова, позвал: - Пойдём, Иван Артемич, пройдёмся перед сном. Чего букой сидишь? - Иди, пройдись, - буркнул Назаров, и Константин не стал упрашивать. На пологом берегу Увельки под раскидистыми ветлами тополей врытые в землю стояли лавки и даже стол для картёжников. - Гостю место! – крикнул гармонист, и девчата снялись с лавок, хороводом обступили подходящего Богатырёва, под разудалый наигрыш пропели широко известные в районе частушки, припевом для которых был: - Костя Богатырёночек – мой басенький милёночек. Им и дела нет, что «милёночек» давно уже дед - у него две замужние дочери. Его подхватили под руки и усадили на лавку подле одной девушки, не принимавшей участия в общем веселье. Припевали: - Я люблю, конечно, всех, но Любашу, больше всех! Та застыдилась, закрыла лицо руками, сорвалась вдруг с лавки и, круто изгибаясь стройным станом, побежала берегом. На спине змеёй заметалась тяжёлая коса. Девчата, гомоня, кинулись её догонять и вскоре привели назад, тихую, покорную. - А кто же… это самое… Любашку напугал? – крикнул гармонист и лихо растянул меха. Девчата хором: - Костя Богатырёночек – мой басенький милёночек!
- Если б я могла отогнать горе от твоего порога. Потом она поцеловала его в голову и еще сказала: - Ничего, ничего, хороший мой, жизнь есть жизнь... Она видела, что он, продолжая своё прежнее существование, совершенно не участвует в нем. Так путник, поглощенный своими мыслями, идет по привычной дороге, обходя ямы, переступая через канавы, и в то же время, совершенно не замечая их. Для того чтобы говорить с сыном о его новой жизни, нужно было новое душевное направление, новая сила, новые мысли. У нее таких мыслей не было. - Спасибо, мама, - сказал Николай, прощаясь. Он вдруг успокоился, словно высказал ей все, что хотел сказать. Подхватил испуганную Валюшу на руки, поцеловал в лобик. - Пойдем, доча, последнюю ночь мама с нами... Сделав шаг в темноту, оглянулся на мать. Она стояла в дверях, по-деревенски подперев щеку ладонью. На свету лицо ее казалось похудевшим и молодым. А через минуту, забыв о Марии, он шагал по тёмной улице, прижимал к груди худенькое тельце дочери и думал о хрупкости жизни. Валюша, казалось, привыкла к мысли, что ее мамы нет в живых, и больше не будет. Она уже засыпала, когда Николай принес ее в свой дом. Он усадил ее на диван и не успел оглянуться, как дочь уже спала. Ручка ее свесилась над полом. Николай с особым терпением и добротой, которые возникают у мужчин к дочерям, подложил Валюше под голову подушку, прикрыл одеялом, утер слюнку с губ и замер над ней, вглядываясь. На белом полотне по¬душки темнела аккуратная головка девочки. Николай вслушивался в ее мерное дыхание, прижал ладонь к груди, чтобы не потревожить спящую гулкими ударами сердца, он ощущал в душе щемящее и пронзительное чувство нежности, тревоги, жалости к ребенку. Страстно хотелось обнять дочь, поцеловать ее заспанное личико. Одолевае¬мый беспомощной нежностью и любовью, он стоял сму¬щенный, слабый, лишь пожимал плечами и морщил лоб - неужели никогда, никогда не вернуть того, что было? Он присел на пол рядом с диваном, положив на него голову и вместо того, чтобы закрыть глаза, широко рас¬крыл их - его поразила безрадостная мысль, как легко уничтожает людей смерть, как тяжело тем, кто остается жить. Он думал об Ирине, как о живом, но очень далеком человеке. Расстояние между ними не измерялось пространством, это было существование в другом измерении. Не было силы на земле и силы на небе, которая могла бы преодолеть эту бездну, бездну смерти. Но ведь не в земле, не под заколоченной крышкой гроба, а еще здесь, рядом, совсем рядом его любимая. Николай полулежал с открытыми глазами, не замечая времени, думал, думал, вспоминал. Он вспоминал ее гру¬ди, плечи, колени. И глаза, кроткие, покорные, по-собачьи грустные. Вспоминал их первую и единственную ночь в этом доме - большие печальные глаза ее, жаркий шепот... Какой прекрасной казалась ему жизнь. Плечи его затряслись, он засопел, заикал, давясь, вдавли¬вая в себя прущие наружу рыдания. Поднялся, прошел на кухню, открыл шкаф, достал початую бутылку, налил до краев стакан водки. Выпил, закурил, вновь чиркнул спичкой, не замечая, что сигарета дымилась. Горе зашу¬мело в голове, обожгло внутренности. И он громко спросил тишину: - Ирочка, маленькая, миленькая, что ты наделала, как же это случилось? Повернулся лицом к комнате, где стоял гроб: - Ирочка, что же ты со мной сделала? Ирочка, слышишь? Ирочка, посмотри на меня. Посмотри, что со мной делается. Щеки его разгорелись, сердце билось гулко, мысли были ясные, четкие и... злые, а в голове стоял туман - от водки чуток легче.