ДЕДУНЯ У деда есть одна мания – я бы даже назвал её червоточиной в душе – он до сих пор ревнует свою уже старенькую жену, а грубее сказать бабку. Мне сначала казалось - дурень, зачем? – но потом от соседских языков прослышал, что он её однажды по молодости прихватил с ёхарем в непотребный момент. И вот одно дело, когда просто молва пересуды да сплетни, коим у уважающего себя мужика быть веры не может; но совсем другое, если настаёт время самому убедиться в окружающей пакости, и тогда дрянь эта вонючей жижей липнет ко всему телу, хотя только что вымылся человек под горячим душем и благоухает ароматами мыла. Представляю, как было бы со мной, если б я увидал свою голую бабу с настежь раздвинутыми ногами, с хером жестоко вопхнутым меж ними – да ещё воющей в голос под чужим красножопым мужиком. Вот представить могу: а чем бы всё это закончилось – нет; потому что уже от одних видений зверею, бычусь как носорог, и тёмная пелена застилает зрачки глаз, потом лицо и всё тело, словно я заранее погружаюсь в смоляной котёл заклятого душегубства. Но дед родился хилым; и дальше уже всегда жил хиловато-хероватым, то ли не желая из лени, то ль не умея по стати своей наращивать мясо да мышцы. Будь у него сразу топор, то он конечно же рубанул по блудливым головам, и дальше не разбирая; да только пусты были руки, а ёхарь силён как на грех – может баба и не хотела особо блудить, а просто по такому соскучилась. В-общем, поигрались они друг с другом в гляделки: и хозяин опустил долу свой немощный взгляд, пока гость одевался да ушёл. Дед сплоховал, конечно; но я его не осуждаю, потому что в те молодые годы он был слаб не только телом, но и душой – а мужик появляется из мяса и костей лишь тогда, когда рождается у него характер, свой личный а не кем-то насильно впихнутый. Вот сейчас, уже при сегодняшнем почти жестоком нраве, он бы одними зубами разорвал на две половинки чужую оскорбительную задницу – точно так, как ежедневно грызёт свою старую неверную жену. - Ты чего на меня глядишь?- Шерстяные штаны его растянуты на коленках, и мотня тилипается на одной пуговке. Он то и дело шмыгает носом, а когда там скапливается слишком много, то подтирает грязноватым рушником. Старик, что смотрит на меня с жёлтой фотографии в рамочке, теперь ещё больше усох, и мне удивительно, как такая дородная матрона с соседнего снимка выбрала себе жениха из мощей. - А расскажи, как вы с бабулей познакомились. Муха жужала на подоконнике, завалившись спиной на каплю варенья и немея от близости паука. Мышь выбежала из угла к корке хлеба; схватила её и тут же начала есть, нагло посматривая прямо на мой левый тапок, из которого выглядывал босой палец. Старик глазами тепло оглаживал обе фотографии, словно сближая их взяться за руки и прижаться друг к дружке щеками. - Да разве мы с ней знакомились?- Он насмешливо покачал головой – мне, городскому – удивляясь, что я не понимаю самых простецких деревенских вещей.- У нас всего-то в ближней округе полсотни дворов, и как же тут за двадцать лет не познать друг дружку. Речка, лес, и школа-восьмилетка кого угодно сведут вместе. - Деревня – сводня, получается. - Конечно, с вашим городом не сравнима. У вас пока влюбишься, так с десяток девок переберёшь, наверное. Толпа ведь большая, да и нравы городские – портяночьи. Там с чужой бабой помахаться всё равно что сморкнуть на соседский сапог. Господи; уже лет с полсотни прошло, а в нём до сих пор обида яркой свечкой горела. Его память была похожа на бронзовый канделябр, в котором от тускнеющих огарков тут же подпаливалось новое стеариновое сияние. Я бы мог хоть немного успокоить деда, рассказав о мильёнах земных рогоносцев – но не хотелось признаваться что я в курсе его давней беды. - А ты сам-то праведник? неужели не гульнул и разочка в жизни? - С ума сошёл, что ли?- Дед скрюченным пальцем покрутил у виска, приставив его будто дуло револьвера, только маленького, дамского.- Я и у вас в городе свои метки оставил, и даже в деревне родной поозорничал.- Ладонь его нагло, по-хамски легла на мотню, и затрясла высохшими причиндалами. Мне даже почудилось как хвастливо прозвенели скорлупками отощавшие мудя. Брешешь, дед. В зрачках твоих восторженных не воспоминания яви, а лишь придумки фантазии, которая нужна тебе чтобы обелить своё униженное прошлое. Ах, милый дедушка, ну кого ты хочешь объегорить – меня, крупного психуна человеческой души. Ты ведь сочиняешь свои молодые любовные соблазны: с ними тебе легче жить красавцем перед собой и людьми, сильным великаном – ими ты мстишь всем другим мужикам, и бабульке своей, за колючие рожки, которые до сих пор – когда неловко повернёшься на левый бочок – втыкаются в сердце. Мои насмешливые над дедом мысли перебил жестяной гряк: бабуля загремела в коридоре самодельным козлиным подойником. Он у неё в два раза ниже чем оцинкованное ведро, потому что коза меньше ростом коровы, и сиськи у неё висят ближе к земле. Можно было бы под подойник приспособить и таз: но он слишком плоский и из него молоко выбрызгивается в разные стороны, поэтому старик обкорнал для старухи ведёрко. - доить пошла…- он прислушался чутко.- это на полчаса…- потом быстренько просеменил к окошку.- в сарае уселась…- И мне, уже в полный голос, сладенько потирая ладони:- Может, начнём? Я взял гранёный стакан со стола, и допив чай из него, стряхнул крошки на пол.- Не возражаю. Только гляди, дедуня – чтобы без скандалов. - Да что ты, не знаешь меня? Дед истово приложил руку к груди; именно там, между рёбер, у него находился заповедный алтарь, на котором он мог поклясться хоть православным, хоть мусульманам, или католикам – и даже язычникам – потому что он свято верил в рубахорвательский мужицкий обет – да ты не знаешь меня, что ли?!! Знаю, старик, и поэтому беспокоюсь. Тебя поведёт со второй стопки: сначала слёзы да сопли – жалобы обиды оскорбления – а потом бешеная ярость на безвинного человека, который виноват только тем, что просто оказался под рукой. Но и не угостить его я не могу. Это ведь подлое предательство интересов колхозного крестьянства. А настоящие интересы его не в трудоднях, привесах да надоях – а чтобы после тяжёлой напруги трудового дня, желательно приняв баньку, потом посидеть за накрытым столом с бутылёчком. Мне нравится обстоятельность деда. Другой бы, зная что у нас полчаса, быстро покидал на тарелку закуску – сплошь, не разбирая огурцов, хлеба, сала – и уже хряпнул из кружки, затравлено озираясь назад и давясь самогонкой. - Так не пьют,- скажет дед, брезгливо глядя на жадно дёргающийся кадык.- Так хлебают. Он уже достал из банки солёные огурцы и нарезает их вдоль, делая смачными огурчиками. А я у его сейчас за подносчика снарядов: то свежие помидорки, то хлебушек, и сальцо из холодильника. Даже выговаривать эти слова приятно, мягенько – а что будет, когда мы начнём их кушать вместе со съедобными буквами. Ах! - Ну что, дедуня, по первой? - Погоди,- сказал дед; и прежде чем взяться за стопку, подтянул до повыше штаны.- Я вот знаю тебя только две недели. А нутро твоё изучил, как будто знакомы сто лет. Почему? - Ну наверно, тебе интересно со мной. - Да мне и с дурачком интересно будет, если его подпоить. Просто водка развязывает языки-руки-ноги, болтать и танцевать хочется. А ещё она распахивает людские души навстречу друг другу. Вот за это я хочу выпить. Как я понимаю, это был тост.
Слёзы, настоящие горючие, текли по его дряблому лицу и путались в реденькой седой волосне над губой, на подбородке. Он наверное уже тысячу раз просил у бога новую жизнь: почти такую же, но чтобы в ней не было предательства. Оно ведь, одно-единое, расхолаживает любую прежде счастливую жизнь на колючие дни-льдинки – в которых кажется, что вот светит солнце, и небо голубое, и птицы на ветках шумливые, разноцветные – но вдруг память нагло подкидывает ехидное воспоминание, сердце бросает в дрожь, звуки души замолкают, оставляя только глухую немоту страдания, боли. И он как видно, с тех самых пор, уже несколько десятков лет каждодневно бился об эту серую стенку, которая загораживала ему дорогу к радости: свежим сенокосным утром, полный сил, он прошибал её и шёл по стёжке на заливные луга; там косил, пил из кувшина холодное молоко, и пел сердечно вместе со жницами, надеясь что всё кончено прощено забыто – а потом чья-нибудь злая ругань снова восстанавливала из матюков эту грубую стенку измены, и по её серой простыне опять расползались разнузданные видения.
Простить предательство можно, только самому местью предав, вдвое, втрое – а дед этого не сумел, или чужие бабы его к этому не сподобили. ======================== ДЕРЕВНЯ Видал я эту европу на фотографических картинках. Даже в сельских поселениях улицы все мощёные, благородные магазинчики стеклом и зеркалом светятся, а на всех углах стоят административные служители и направляют по месту проходящих туристов – битте шон! данке шон! Ну и что? Скукота – никакой романтики. Пусть у нас в деревнях намного грязнее; но ведь настоящую красоту одними глазами не обозришь – человеку для этого особая чуткость с рожденья дана. Вот например, нос: что можно им вынюхать в европейском поселении? – слово-то какое неживое, бумажное. Только приторный аромат мыла, которым каждодневно надраивают и так донельзя скользкие улицы, да вонь бензиновых газонокосилок, подчистую убивающих кузнечиков, жуков, бабочек и прочую разноцветную живность. А у нас в деревне? Ой; да я только сошёл с рейсового автобуса и тут же вляпался в жирную коровью лепёшку. В нос резануло стойким запахом переваренного утробой сухого сена пополам со свежей зелёной травой – а попросту дерьма. Пока я обтирался, старуха на поводке, которую корова силой тянула за собой, всё мне выговаривала: - Куда твои глаза глядели? а потом я буду виновата, - и ещё что-то хотела сказать, но её голосок перебило надрывное муууу! Дальше мне встретился с утра пьяненький дедушка, которого я спросил какую-то мелкую ерунду, а он мне в ответ надышал в нос целых поллитра отличного перегара: - Как это не знаю? Да я всех здесь знаю! И меня люди знают как облупленного. А кто не знает, тот ещё узнает меня хорошенько. – И он помахал своим тощим кулачком куда-то в сторону туманной завесы, где виднелись трубы деревенских крыш – так и не ответив на мой вопрос. Прошёл ещё шагов триста; и тут шибануло в нос рыбой – свежей, слегка тухловатой, и совсем уже забродившей. Оказалось, в деревне спустили пруд: всё мелкое, а особенно крупное население бросилось с вёдрами, мешками, кастрюлями в атаку на карасей да плотву. Даже древние старики и старушки, у которых все родичи живут в городе, сами приковыляли на деревянных костыликах: - А что тут такого? Мы тоже попробовать рыбки хотим, - и полезли в илистую грязь, увязая в ней по самые панталоны. Ну скажите мне честно: где, кроме нашей Руси, такое увидишь понюхаешь? Но это я сравнил пока только запахи. А звуки? Думаю, что вы слыхали как шуклят в закуте за деревянной стенкой с большими дырками взрослеющие поросята. Я им: - ёсьёсьёсь – а они мне в ответ шуршуршур и дрыньдрынь, как будто заводятся с полоборота словно сто лет не ели – и в эти дырки просовывают свои прожорливые пятачки, чтобы я их угостил хоть кусочком печенья.