Он похож на неозлобленного тролля. Маленькие глазки мелкого млекопитающего – стыдно сказать, но крысы – большеватый горбатый нос – только не орла, а вороны – разгубленные губатые губы – по другому не скажешь – и крохотный рост – метр с кепкой, которую он носит в любую погоду. Почему он при такой внешности не озлоблен? – скорее всего, что очень трусоват. Когда рядом заваривается какая-нибудь недружественная каша, он забивается в угол и оттуда уже начинает покрикивать про успокойтесь, и про то что все люди братья. А жену он боится, наверное, больше всех людей на земле, и если с утра успел нализаться – надраться нажраться, как она говорит – то уходит из дома до вечера, ждяждяждя протрезвленья. Что это я всё – он да он? колькой его зовут. И зовут так же, как я написал – с маленькой буквы. Николаем к нему обращается только его неприкаянный сменщик, подобный же выпивоха но не трус: они, верно, таким вот незатейливым образом выказывают уважение друг другу, как кладовщик кладовщику. Хотя оба просто сторожат артельное зернохранилище, тихонько таская по мешочку зерна за ночь, словно мышата свою корочку хлеба. Но не больше. Для этого меня и наняли на время жатвы, чтобы приглядывать за их расхищением артельной собственности. Как мыши пусть таскают – за пазухой; но только не как крысы – большими телегами. А то ведь один дружок придёт – дай, другой товарищ попросит – позволь, а там и подруги найдутся, родичи да соседи. Даже тот, с кем просто вместе в луже лежали, пьяненькими, и то может напомнить о тесных дружеских узах: а сторожа ведь – это самый жалостливый народ на земле, особая слёзная нация. Им, таким, стоит всего лишь стакашек налить, рассказав при этом тяжёлую историю о трудной судьбе – и можно выносить из амбаров всё подчистую. Сейчас пересменка. Я сижу в сторожке с васькой, жду кольку. Ваську я тоже не могу написать с большой буквы, потому что он уже датенький и расплывшийся как медуза. Я пытаюсь наводящими вопросами собрать его аморфное тело в высокого крепкого Василия; но он на всё моё умное только глупое чё? отвечает, глядя сквозь меня мутными овечьими глазами. Я пришёл, повесил на гвоздь сумку с ужином, и только тут разглядел под неяркой лампочкой осовелую радость куда-то вдаль уплывающего васьки. - Ты чего это, а? Ну-ка,ну-ка, встряхнись… - Чёоооо?!- протяжным ооо загудел его отплывающий пароход, и сажа из глотки, из горящих водочных труб осела на сером потолке. Васька снова опал всем телом на железную кровать, выгнув почти до пола обвислую сетку. Он давно уже стар, и ещё давнее толст, рыхол, грузен. Когда-то васёк занимался борьбой – и ему часто приходилось то набирать, то сгонять вес; от этого не только лицо его, но и всё тело превратилось в гору подтухшего мяса, которое шеф-повар то замораживал то размораживал в холодильнике, так и не дав ему путёвого ладу. Ой что-то будет, когда придёт колька. Тому больше всего нравилась не сама выпивка, а тот душевный процесс, что происходил внутри него сначала заранее, в ожидании, а потом уже после, когда первые рюмки уходили в желудок. Для этого обязательно нужно, чтобы все собутыльники были трезвы и тоже томились пред встречей, чтоб на столе в тарелках лежала настоящая закуска – а то ведь бывает все сразу напиваются в зюзю и из еды лишь огрызок яблока на грязной газете. О чём тогда разговаривать? - Ты меня уважаешь, брат? – и спрашивающий валится носом под стол, собирая грязь, пыль да сопливую блевотину. - Я тебя уважжжжаю, браааат! – и отвечающий как подкошенный падает со скамьи, от восторженной радости несдержано ссыкая в свои штанишки, словно младенец вдруг увидевший долгожданную сиську. Нет, колька так пить не любит. Он, конечно, в конце завершения финала таких посиделок тоже заглатывает вместе с последней рюмкой своё угасающее сознание, и даже переваривает его; но начало подобной дружеской встречи должно быть прекрасным. И поэтому он страшно не любит, если васька со смены напивается без него – ведь тогда нет возможности интересно беседовать, постепенно пьянея вдвоём и вспоминая разные весёлые да грустные казусы из их общей деревенской жизни. А я в этом деле колюне совсем не помощник, потому что сразу выпиваю стакан и больше уже к столу не подхожу, занимаясь раздумьями да писаниной. Ночью, под стрёкот сверчков, под шебуршанье ежей и жабушек, много мыслится обо всяком – и грех упускать вдохновение разума, откровение сердца. Дааа, подгадил василий: развесил сопли с сизой картофелины носа до верхней губы, храпя да причмокивая. - Бляха муха!.. Вася! Увлёкшись созерцанием весёлой картинки, я и не распознал колькиного прихода. Он лишь едва поздоровался со мной и тут же бросился тормошить товарища на кровати. – Вася, вставай! Васька!- Железная сетка качалась будто гамак, видно ещё крепче убаюкивая пьяного, потому что он уже не подавал и голоса, даже мычания. Колька грузно опустился на стул против меня, и сдвинув кепку на глаза, тоскливо вздохнул словно в бою потерял лучшего друга. - Му-дак… Два слога – му на взведение курка и дак на выстрел – грякнули в сторожке так, что зазвенело стекло. - Давай выпьем,- сказал он и протянул мне через стол мой налитый до краёв стакан.- Теперь трезвыми до утра не увидимся.- Маленькая рюмка храбро опрокинулась в его большой рот. Колька скривился: не хотелось ему так вот пить, а пришлось. Я своё вытянул лёгкими проходными глотками, смакуя уже приходящее удовольствие. Мне нравится выпивать стаканами. Но не как рюмки, один за одним – а спустя погодя, через после часок. От стакана алкоголь не так уж ударяет по ногам и в голову, как может сперва показаться: хоть объём у него большой, но он очень хлёстко и быстро проходит по организму, словно опытная великовозрастная шпана по рядам базарных торговцев. В то время как мелкие тягучие рюмки похожи на малокалиберных беспризорных шкетов, которые неумело шарят то в глотке – то в желудке и пищеводе. Поэтому от стакана всегда прибыль больше: выпив эту действительно заздравную чашу, хочется беседовать о крупном – об истине и смысле жизни, о небесах и боге; даже само ожидание следующего стакана уже приятно, потому что за часок перерыва между, за длительный миг отрезвленья, на переломе когда душой владеют то разум то сердце – не то чтобы могут, а в самом деле приходят ответы на каверзные вопросы бытия. Правда, потом ответы забываются а вопросы остаются – но то что в голове совсем недавно была отгадка, стремительная мелькнувшая верная, всё равно радует душу близкой надеждой. А вот рюмка мелковата для крупных мыслей и философствования. Все разговоры после неё или про неурядицы на работе – как, мол, начальник попёр на меня своим горлом, а я его поставил на место – или о бабах – как она мне не давала, а я её поставил в позу начальника. И самое гадкое в рюмке – то, что у неё есть чёрная граница; после третьей или четвёртой приходит в разум и сердце отторжение истины – не хочу понимать, всё равно после смерть, и нет за ней ничего, никаких надежд. Нет вопросов к себе и богу, а только глупое – ты меня уважаешь? – и сам сознавая, что не за что уважать, всё равно переспрашиваешь, убеждаешься – но снова не веришь. После стакана я хочу двигаться, играть с детьми, становясь большим ребёнком. Мне родствен весь мир: и те двое влюблённых, и собачонка на поводке, и укрывший всех зелёный каштан – я как богу, бесстыжий да голенький, отдаюсь майскому ливню, будто заново рождаясь из капли. А от паршивеньких рюмок зависает живот – с ними вместе и с ихней закуской; клонит в сон – но глаза и уши нужно держать открытыми, потому что вдруг над тобою смеются и за спиной строят рожи.
Откинувшись на стуле к самой стенке и качаясь на двух ножках, я думал о своём – мечтал. А колька бухтел себе под нос разнокалиберную мелочь, которая для него была глобальной заботой:- ты знаешь, мне уже траву негде косить для коровы. Все хорошие места разобрали механизаторы да шофёры, ну ещё дояркам досталось, а нам, пенсионерам-сторожам, председатель нарезал в последнюю очередь. Самые захудалые деляночки, на склонах да по оврагам.- В голосе его слышалось разочарование справедливостью, которую ему обещали романтичная юность и надёжливая зрелость. Для этого ль мы, мол, жылы рвали свои. Я смотрел на его вяленькую фигурку, как у сушёной воблы, на большую голову и мелкий хвост: мне не верилось, что он когда-либо участвовал в свершениях силы и воли, тела и духа – наверное, до самой пенсии тянулся позади остальных, как ни понукали его, как ни тащили вперёд сначала в колхозном, а потом и в артельном ярме. Такие нынче больше всех орут на трибунах, будто именно они тайно саботировали коммуну, приближая победу частного капитала. А колька… он из-за своей хрупкой лени и трусости до рупора не добрался – поэтому шепчет мне здесь в сторожке, под тусклой лампочкой… - я теперь должен за сеном ездить к чертям на кулички. А жена у меня больная, и у неё грыжа. Пока мы стожок на телегу набьём, так с нас семь потов сойдёт да вся кожа с ладоней. И пожалиться некому, потому что председатель в колхозе самый главный бугай. Голос его походил на бесперебойное тиканье стенных ходиков. Только что ходики заводятся анкерной цепью, а колька тремя стопками самогона. Тик- жена, так – стожок, тик - колхоз, так – бугай, тики туки – тики туки. - Колюня, я пойду прошвырнусь. Может быть, воришку поймаю. Мне уже не хотелось с ним без толку разговаривать; думаю- пусть заснёт. Муха и та приятней жужжит, потому что ей ни капельки поддакивать не надо. А колька на меня глядел зырками так, как будто выдавал лучшему дружку великие секреты – но требовал за них не сладких леденцов, а понимания. Я вышел из сторожки в самую ночь. Светилась только наша мутная лампочка, одинокие лампадки окошек в деревне, и мелкий рогалик луны. А звёзды, давно улетевшие от нас за миллионы вёрст, за тысячелетья, можно было вообще не считать как светила. На тёмной тропинке под моими ногами что-то затаённо шуршало, хрипело, бесилось. Конечно я знал, что ночью тоже неспящее царство – но уж больно опасливыми казались в темноте эти интриги да козни шипящего королевского двора. Будто бы сама земля, царица, возбуждённо дышала вместе со своими поддаными, то ли ожидая кинжала под сердце, то ль готовя в недрах на тигле смертельные яды. Которые на своих невидимых ручках и щупальцах тащили к поверхности по чёрным норам носатые тролли, лупатые жабы и длиннохвостые змеи. Мне ещё помнился белый день, тёплый солнечный, в коем всё живое так славно кружилось, порхало и млело, радуясь жизни; но в любых сутках есть и мрачная половина, призрачно зовущая тайну, провокацию, смерть. Может быть, вон у того амбара спрятались испуганные воришки, и если вдруг я их внезапно обнаружу, то они от страха прикончат меня. От края деревни, далеко не видать, заржала чья-то бодрящая лошадь, наверное недокормленная ленивым хозяином; и я, дурашливо улыбнувшись своим прежним химерам, представил себе бессмертного всадника, скачущего по нашей местности по этой вечности – он скорее всего очень устал, и завидует нашим маленьким радостям да заботам. Завидует мне, погрякивающему навесным замком, и даже мышонку, что тихонько шебуршит в зерновой куче. Лёгкий дуновей колыхал высоко отросшие бодылья неприхотливых кустарников; во мраке, затопляя сушу до самых амбарных стен, они чудились морем, и я был похож на добросовестного капитана баркаса с двумя полупьяными спящими рыбачками.
Но нет: колька ещё не уснул. Он переставил свой шаткий стул к окну, и для удобства положил голову на подоконник, ждя меня на продолжение занимательного разговора. Как я и думал, о председателе: да и вообще, о всеобщей земной справедливости. - ну, как, там?- Знаков препинания в его речи появилось ещё больше: они воткнули свои острые занозы в язык, упрямо не поддаваясь пустой болтовне. - Всё хорошо, коля. Ты отдыхай. - отдохнём, боже, когда в гроб положат. Эти слова будто отскочили от его зубов. Я даже заглянул ему в миску – не закусывает ли он без меня пословицами да поговорками. - Ты бы на собрании выступил, сказал чем недоволен. Я б с ним пьяным не разговаривал; но молчать было неудобно, хотя колька меня вряд ли всерьёз понимал. - Што?- Он поднял голову, подслеповато разыскивая мои глаза в мутном тумане. Неопасливые мухи лишь слегка поднялись над закуской, и поглядев на беспомощного кольку, тут же опустили обратно свои мохнатые серые задницы. - Ничего, ничего, родной – рассказывай. - А что я рассказывал? - Да про председателя. - аааа. Мудак он. Вместо того чтоб работать, по бабам бегает.- Колька говорил не очень-то внятно, но я уже привык разбирать его жёваный голос.- У него теперь замужняя краля появилась, и он её на машине катает. Она у мужа отпрашивается на рыбалку, но они там не рыбу ловят, а йибу. А муж у неё полный лопух: пусть с ней делают что хотят, лишь бы самого не трогали. До поры до времени – подумалось мне. Кто там знает, какие черти разжигают адский пламень в сердце этого мужика. Поруганное смирение ужасней ярости: ярость это маленькая планетка – взорвалась и нет её, а долготерпение это целая вселенная с тысячами таких вот тихонько пышущих планет. - я свою бабу вот так вот держу,- коля показал мне кулак, и сам уставился на него. На грязноватый, с коротко обрубленными жёсткими ногтями и чёрными волосёнками.- Она у меня никогда себе не позволит, хоть ей мильёны предлагай. Я её девкой взял, и так для неё лучшим остался. Один раз я пришёл с работы, а у нас в коридоре стоит сосед без майки, за солью пришёл. Так я ему сразу морду набил, ни за что. Насмешливая улыбка ехидно выползла на моё лицо незаметно для кольки. Вот про таких самовлюблённых мужей и рассказывают семейные анекдоты. Ну какая баба станет многие лета терпеть подобное пьянство, если у неё нет любовной отдушины – есть, должна быть, только спрятана очень глубоко в недрах души. И вдруг колька заплакал. Я сначала подумал, что это обычные пьяные слёзки – вот такие ласкательные, когда расслабленный мужичок жалеет сам себя не за беды и горести, а просто потому что давно не испытывал от людей к себе нежности. Но нет; те слёзы всегда текут с наполненьем из противных пузырящихся соплей, да по подбородку, да в миску – и сразу понятно становится, что человек без сознания, без мысли и разума. А колька плакал в полной памяти, и даже как будто бы трезв – словно прошлая беда снова встала пред его приснопамятным взором дурачка-горемыки.- Если бы сынок мой был жив… но это я его не уберёг… он прямо сейчас вот рядом с тобой перед моими глазами… а я его даже женить не успел на соседской девчонке… - Успокойся, коля. Ты ведь не мог ему помочь. Я не ведал обстоятельств смерти: я просто ненавижу нытьё, как и все псевдосильные люди, которых пока ещё жареный петух в жопу не клюнул. - Мог!- Его глаза были мокры, лупы, бешены.- Сыночка убивали в ста шагах от меня, возле дома культуры, а я даже не знал об этом. Петлю накинули на шею, и задавили сволочи. Твари, мразота! Три года уже прошло, но он всё не мог успокоиться. Кому-то бог дарует забвение, а этому долгую муку. - Если б я только знал, то сам бы их задушил, ублюдков! Суки, на куски бы порвал…- Он говорил это мне, и себе, и поэтому слёзы его текли ещё сильней, двумя ручьями за двоих. Но я не лез ему в душу, хотя он наверное ждал моих вопросов и пыток: так бывает у любого человека, когда ему больно – всякому нравится бередить свои старые, и новые раны, все мы чуточку и даже больше сердечные мазохисты. Тогда колька сам, одним махом налив, а другим махом выпив стопку самогона как будто бы в ярости несдержания, продолжил жалеть себя, плакаться:- И ни одна гадина мне не сказала, что сынка моего убивали – там же в доме культуры с девками танцевали его дружки, и никто не помог – если бы ты слышал как он кричал папа! папочка! и какое белое было у него лицо… Тут вдруг Колька осёкся. Я сначала даже не понял почему, как будто его слова проскочили сквозь меня, давно уже надоедливые – но буквы в этих словах были не округлыми как на авторском письме, подписанном именем и фамилией, а были печатными, квадратными словно на тайной подловатой анонимке – и они своими корявыми углами цепанулись за мои мозговые извилины. Я вернулся к началу тех букв: там где – сообщает вам аноним; и всё понял. Колька видел, зрел своими собственными глазами как убивали его родного сына – но из трусости не пришёл на помощь. Наверное злобная ярость этих молодчиков страшно испугала его; он почуял явую смерть рядом с собой, да не какую-то дурацкую бабку с косой, а прямо вот – голый блестящий, с каплями крови, ножик под горло как удавку на шею. Я боялся поднять глаза. Мне Колька в сей миг казался отпетым висельником, который уже пять лет болтается на верёвке посреди деревни, но никто его не снимает. Ведь сельчане давно уже знали из его пьяных бредней как всё случилось, трепали между собой – перед ним притворяясь что ничего не ведают, то ли жалея дурака то ль презирая. А он сейчас был испуган возле меня, как тогда рядом с душегубами. С тою же силой и мукой. Он же никогда вьяве не объяснялся с людьми за смерть сына, болтал только им по пьяни, сам наутро забывая что плёл людям ночью – и вот это беспамятство водки но не беспамятство сердца, эти яростные намёки недомолвки нашёптывания железным панцырем, клетью стальною облекли его душу, не впуская в неё хоть бы каплю человеческого и небесного милосердия. - ты совсем не слушаешь меня, ты пишешь своё…- шептал колька, успокаивая себя моим невниманием,- ты и не слышал что я сказал, да?- сколько раз после таких вот пьяных проговорок он убеждал себя в неведении людской молвы, которая любопытна до жестокости, и жестока до непрощения. - Извини, николай, я отвлёкся и не расслышал тебя.- Во мне не было состраданья к нему, а только презрительная жалость.- Ты ложись уже на топчан, а то время скоро к утру, вам с василием протрезветь надо. - да, надо,- почти покойно сказал колька, тяжело приподнявшись над столом.- Если приду такой, жена меня из дому сгонит. Я помог ему уложиться; и ещё чуток постоял над этими двумя товарищами, пока они вразнобой не захрапели. Васькин храп выходил из утробы бесперебойно, как воздух к отбойному молотку. А колька даже во сне всего боялся, и трудно похрипывал будто убегал от опасностей.
Солнечное утро, ничем не отягощённое, сияет всей прелестью жизни. Велосипед мой, славный конёк, легко катит меня по колчавому деревенскому асфальту. Справа свежей жёлтой косовицей стелется убранное пшеничное поле, впереди голубой небосвод и белый туман от костров окутывают неблизкую деревню. Я словно один в этом волшебном сказочном мире. Лишь единая фигурка, тёмная сама, в чёрной кепке, похожая то ли на тролля то ль на ворона, угрюмо сидит слева у могилы старого погоста. Кажется, она что-то грустное шепчет – но мне невдомёк, да и вообще-то я счастлив. Эгеэээээгей! Радость земная!!