Я собирал на них денежки полгода. Почему так ласково – денежки? потому что копил по грошу, откладывая с каждой зарплаты или шабашки. Я ещё в апреле начал придумывать себе, что подарю бате на юбилей, на великие пятьдесят лет. Герой труда, заслуженный строитель, он давно уже мечтал об автомобиле – так и говоря мне всегда, что вот купим мы всей семьёй машинёнку, и тогда… Как это всё будет дальше, батя никогда не договаривал, но по ясному блеску его глаз, по летающей в квартирке белокрылой мечте я представлял себе конечно же человеческий рай – свежий ветер, зелень лесов, и необъятное море вдали, которое никто из нас никогда не видел вживую. Рабочие деньги достаются не задницей в кресле – а потом и кровью. Видя, как батя вкалывает, вламывает, въёбывает монтажником на строительстве элеваторов, я страшно желал сам – сам – исполнить любую его прихоть за то что он тащит, волочит и прёт на своём уставшем горбу семью из пяти человек. И устроившись на завод, отдавал всё в семью, на кров и питание. До машинёнки, до простой великой мечты оставалось совсем немного – но в самое высокое русское кресло впёрлась новая жирная, ленивая, трусливая задница. И по её дерьмовому указу деньги на нашей сберкнижке – весь пот и вся кровь – слились в ад, испарившись там от ярого пламени бесовских костров. Жалко. Даже не так – злобно. Жалко бывает, когда сам себе подгадишь, и упав на колени, снова приходится подыматься к вершине мечты, кляня собственную дурость. Но когда надежды рушатся прахом из-за какой-то мелкой гниды, которая вдруг притворилась пред всеми крупным деятелем, то сердце, и душа согревающаяся от него, становится злобным, холодным. Батина душа опустошилась от всяких надежд – я это яво видел, как будто она легла у меня на ладони смятым тряпошным кошельком. Для него остались только ежедневные серые будни: утром на работу, вечером домой, а в промежутке тихие новости по телевизору – с мыслью о мести, не подохла ли та жирная тварь. Я не надоедал ему – высокому, сильному, с проседью грустному мужику; я просто копил денежки. И вот он – ноябрь; через три дня отцу исполнится пятьдесят. От строительной конторы очередная почётная грамота, жёсткая как лицемерие; от матушки с сёстрами поцелуи и обьятия, тёплые-претёплые как добрые сны. А я стою перед прилавком универмага, на котором золотом – может, и чуточку ненастоящим – блестят дорогие часы. Я даже пританцовываю от радости, от вожделения своего подарка, представляя как протяну их отцу, до корней волос покраснев от чего-то необыкновенно мужского на сердце, малость подмокшего чем-то у глаз. Часы были прекрасны. Два дня они хранились у меня в рабочей раздевалке, в стоптанных кирзовых ботинках, под охраной шести строгих вахтёров и двух ощеренных собак. Каждую свободную минутку я убегал от станка, чтобы полюбоваться ими и подвести календарь на циферблате. Они ведь полностью зазолотились в мае, и тогда ещё не были заведены; а сейчас уже ноябрь, и нужно было крутя колёсико между пальцев, за одни сутки до дня рождения прожить конец весны, целое лето, и половину осени, чтобы правильно выставить маленький календарик за стёклышком. И я всё крутил, вертел его, словно заново переживая свои надежды, ожидания, радости, да и невзгоды тоже. Но оно того стоило. Батя был похож на грустного ослика иа из мультфильма про винни-пуха: в свой самый большой праздник он конечно тепло расцеловал нас, не рассчитывая на дорогие подарки в бедной семье. Собирались уже садиться за стол, когда я протянул ему в открытой ладони сияющие золотые часы – от всех нас. Я ещё не ведаю, что такое на самом деле добро, великодушие, милосердие – вот если помру, то бог мне воочью их покажет. Но в ту минуту мне показалось, будто тыщи святых спустились в квартирку с небес, чтобы встать на колени пред нами пятью. Так хорошо нам всем было; и даже если слёзы, то они совсем не слезливые, не позорные – а благородственные и чистые. А теперь самое замечательное, с виду потешное – я всётаки перетянул колёсико, пока накручивал руками минуты, сутки да месяцы. И часы начали потихоньку отставать: сначала на секунды, а потом и поболее. Я однажды услышал разговор об этом отца с матушкой: он очень просил её не проговориться, чтобы мне не стало больно за свой подарок. Сначала я клял себя, и время, которое невозможно обратить вспять, чтоб исправить свою глупость, даже дурость; я следил за отцом, за часами, надеясь самому узреть отставание его времени от земного – но он, приходя с работы, уже успевал перевести стрелки на ноль. А потом вдруг я невзначай увидел, с какой радостью он посматривает то на меня, то на свои часы, смешно бережа свою великую тайну, - и понял я, что именно так и должно было случиться меж нами, что какой же бог всё-таки мудрый человек. Через пять лет батя погиб на высотной работе, в первый раз не вернувшись домой, и не успев перевести стрелки часов. Обмывая его, и переодевая в новый выходной костюм, я сам с тихой улыбкой взрослого грешного беса над маленьким ангелом подогнал его время на двадцать три минуты земного, сбережа для всех тех, с кем он встретится в небесах, его детскую тайну.