- я тебя люблю.- Говорит мне кукла, которую нашёл я на улице. Она на скамейке лежала, опрятная, и без хозяев, а по-другому я бы её не взял, хоть все болтают про меня, что я псих и урод. В больнице, в магазине и на лестничной площадке, притворяясь будто не видят меня, хотя я чуствую, что они так нарочно. Но я не псих, потому что принял бы куклу за живую, и жил с ней вдвоём, а не один – но я понимаю, что это всего лишь кукла. Мне просто одному скучно, а все меня избегают, хулят, поэтому я даже сейчас наедине с ней прикидываюсь дурачком, чтобы меньше было спроса, а то как же я умный объясню всем, что я просто не такой как все. Глупому всё прощается: нищим на улице сбор подаяния, бомжам их вонючая грязность, и мне дураку любая неприличная блажь. - я хочу кушать, накорми меня.- Только я не понимаю в чём моя неприличность: я ведь просто отстал от всеобщей спешки в поре долгого созерцания – долго любовался окружающим миром, пока все стремясь взрослели, и остался разумом десятилетнего ребёнка в теле зрелого мужчины. В то время когда люди набавляют к своим годам литров пять полнокровной жизни, я тихонько впитываю в себя всего лишь пятьсот лёгких капель жиденькой крови, которая словно погружает меня в сонный анабиоз, замедляя старение тела и мысли. Я слушаю, как ожившая кукла мне пискляво говорит:- спой песенку, ты моя мама.- И мне кажется, что хоть один человек на свете уже нуждается в услугах моих, потому что всем остальным ничего от меня не нужно, они просто смеются над глупым уродцем. И я даже стал радоваться, что хоть этим могу быть полезным, потому что когда забывают, то становится ещё хуже и больнее, как будто я зря здесь родился. Наверное, мне нужно было раньше приманить к себе этих людей, потому что я в самом деле уже не похож на нормального, разучившись общаться. На бумаге ещё я так-сяк, но если я теперь же подойду к близким соседям и попробую сказать им что-нибудь важное, а особенно умное, то от одного лишь ожидания их человечьего отзыва на себя, человека, я тут же сгорю со стыда – или просто умру. Потому что можно умереть даже от такой малости, как неприятие – ведь я же о себе думаю совсем другим мнением, очень нормальным. Мне просто не хватает скорости так быстро осмысливать события, как умеют многие люди.
Ведь для человека, рождённого для одиночества – но пришедшего в человеческий мир – этого мира и нет. Пустота. Или всё-таки густота? тогда чем же она заполнена? Вы только представьте себе – один, одинёшенек. Первые два года ладно – они у всех коту под хвост. Но когда в голову вливается осознание самого себя как частицы вселенной, то изгою становится не по себе: он чувствует топот, прикосновения, тряску. Он хочет понять, он боится незнаемого – но ему никто не в силах объяснить что и как, потому что все спешат мимо. Если бы он был со всеми, то можно было показать звук осязанием музыкальной струнки кончиками пальцев: он отдаётся в мозгах пусть и не дореми-фасолью, но собственным камертоном, словно сердцем как медиатром играют на позвоночнике, натянув на него крепкие струны кишок. Если б он жил со всеми, возможно было объяснить ему взгляд шёпотом, трепетом нежной симфонической мелодии: которая влившись мелководным прозрачным ручьём, вдруг откуда-то из мозгов вбирает в себя жёлтые, и синие, и чёрные потоки – а в пустой темени бытия вся эта цветовая палитра рисует на холсте слепоты картину подступающего мира. Но у него ничего нет, даже осязания; он тридцать лет такой же зародыш как в матери, и каждый свой миг словно заново выползает в жизнь – а вы и хотели бы у него спросить про его личную вселенную, и свою показать, да не знаете как.
Хотя в этом сияющем городе миллионы людей; а так трудно найти в нём своё одинокое счастье. Муравейник: все кудато спешат, чтото тащат, целуются с кемто. Я един отчего-то затормозил, и бросил своё бревно на обочину, сев рядом с ним. Но не от усталости, нет – мы муравьи многожильные, иногда кажется вечные; просто каждому из нас дали душу, и пока она была придавлена повседневной тяготой, я её в себе не чуствовал. А тут вдруг на секунду остановился из-за застёжки стоптаного башмака, взглянул невзначай по сторонам света, без любопытства а муравьиным наитием – и сместился с плеч обузный мой груз, у красоты лицезрея. Как будто она впервые только моя и мне единому богом дадена. И теперь я тоже очень хочу быть красивым, богатым и облечённым. Потому что влюбился. А она такаааая... Кудрявая, золотая, в перстнях – кукла манекен в магазине для новобрачных. Стоит одна во сверкающей витрине, сверху вниз на всех проходящих поглядывая: не ровня, не ровня, не ров... Тут вдруг она заметила и мой восхищённый ей взгляд: я тихо прятался за рекламной тумбой, лицезрея её почти исподтишка, потому что одет небогато да карманы пусты. Красавица сразу же губки надула – не надейся, мол – но я увидел как стало приятно сердцу её, что в ряду поклонников прибыло, хоть даже таких затрапезных. Я стоял у тумбы, среди афиш со зверями, акробатами и жонглёрами – представляя свою любимую куклу в белом лимузине, украшенном разноцветными лентами; и будто бы я с нею рядом сижу – чёрный фрак, лакированные ботиночки, серебряный перстень со львом на печатке. И все наши гости: герцоги-графы, княгини с маркизами. Мне было страшно идти к ней, в её неживой мир. Но ещё страшнее сталось потерять едва лишь – всего на мизинец – обретённую любовь. Судьба потом дурака не простит, и остальное отнимет – что есть. А если я уйду к этой кукле, то удача ко мне обернётся прелестным лицом, но не обескровленым черепом. Который мне мерзко ухмыляется из всех на свете зеркал.
Потому что тяжко быть некрасивым. Даже смертельно жить. Утром, проснувшись, все люди подходят к зеркалу, чтобы помять своё лицо если опухло, чтоб сбрызнуть его водичкой если подсохло – а монстр боится зеркал и страшится своей омерзительной рожи. Он и рад бы убрать обвислые щёки, подрезать торчащие зубы, и расшить поросячьи глазки, вытаращенные в пустоту – но у него нет денег на операцию, потому что таким страшным доверяют только должности мусорщиков да уборщиц. Любой прохожий на улице видит этого человека единственный раз в своей жизни, мельком ужаснётся и пропадёт навсегда в своё бытиё. А монстру каждый миг-день-год своего появления на людях кажется, что это один и тот же человек ехидно смеётся над ним, показывая пальцем, и словно бы всю жизнь следует по пятам, чтобы иезуитничать за спиной. Для людей в погожий денёк светит солнце, лаская согревающими лучами; а для монстра здесь адово пекло, в котором он потеет от взглядов, от страха, тут же сгорая со стыда тяжёлым чёрным резиновым пеплом – как кукла которую с радостью купили для ребёнка, а он пять минут наигравшись бросил её в огонь, потому что страшная.
С такой рожей трудно жить, но легко умирать. Она ведь даже не успевает приобрести друзей, опаздывает хоть на мгновенье привлечь их своей прекрасной душой, открытостью речи и искренностью чувств – чтоб не дай бог стать ей другом, люди бегут со всех ног, драпают как от фашиста, и даже кажется с перебитыми ногами будут ползти из последних сил, крестясь и отмахиваясь. Но вытащив это уродливое тело из петли и вдавив его неподатливый горб, вылупленные глазищи, торчащие зубы – в красный гроб – вы обязательно скажете какой великой душой обладал этот простой с виду человек – и душа вас услышит, содрогнётся от непоправимости смерти, а господь над ней сжалится и снова дарует ей жизнь. Она с надеждой и радостью вернётся в ожившее тело, восстанет из гроба счастливой – на те же страдания, на муки и пытки. =========