Есть тяга к многоэтажкам. Со стаметровой высоты видна вся панорама города: церкви с куполами и башни со шпилями, старинной постройки вокзал и древние домики прежде живых да богатых купцов; но поблизи от них, мелкоуютных, вытягиваются кверху суровые небоскрёбы, которых всё больше, и кажется что они как новоявленые инопланетные вояки окружают тысячелетнюю земную цивилизацию, чтобы взять её в полон, и мягко – добром да уговорами – но жёстко – по суду с прокурором – поглотить это старьё, пережевать его ветошный хлам, чтоб на выходе получился ещё один блестящий модерн. Высота завораживает своей безграничностью, беспределом мечты, которая из тесной души, сумняшейся в своих достижениях прежде по тёмным закоулкам, теперь словно выбрасывается в волю, погнув крыльями прутья железной решёты. И вот мечта уже носится среди звёзд, может быть стремясь улететь навсегда во вселенную, но цепкая память крючьями шпилей и крестами куполов хватко держит её за розовую рубашку, потому что на земле у мечты много больше серьёзной работы – и хоть она бывает нестойкая, слёзная, но люди всей несметной ордой шагают за ней, чтобы обрести славу или забвение. ===============================
Надо терпеть. Такими уж создал господь: мясными да костистыми, венозными да жилистыми. Будь мы железными, никакой боли не было – окромя ржавчины. Лежу в куче металлолома и переговариваюсь с чугунными трубами да медными проводами – сам я, кусок листового люминия. Откуда привёзли? где что почём? долго ли ехали. А мне отвечают: в товарном вагоне из дальних земель, где что дешевле купить а тут подороже продать, измучились пылью дышать по дороге трясясь. Что видали на горизонте? как наши живут. Да чего там увидишь сквозь щели вагонных болтов: рельсы, шпалы, да ветер в озябших деревьях; иногда лишь высотные краны мелькнут вдалеке – огромная стройка, магнитка, стаханов, а мы всё лежим в западне; эх житуха, эх серость. ==================================
Мне очень нравится простота в людях и в себе. Но не пустая безголовая, яво схожая с наглостью, когда грязными ногами неуклюжий слон лезет в чужие отношения и запретные души. А человеческая, когда я могу общаться на равных с патриархом и дворником – не сюся сверху вниз, но и не заискивая. У меня так пока что не получается. Для дворника всё равно внутри остаётся спесивое небрежение, будто он в жизни достиг много меньшего, а к патриарху я испытываю трепетный пиетет, который совсем неоправдан только лишь высотой его положения. Принимать каждого из людей как человека могут единственно дети. Потому что для них нет должностей, рангов, погон – и один другому третьему ровня. И хоть дети малы под присмотром родителей, но они истинно свободны. ===================================
Поставили мы большую лоханку прямо на обеденный стол, и в неё вылили из кастрюли – густо да вкусно, как выливают поросяткам из ведра – горячий, наваристый, свёкольный борщ. Наш старик, хоть и не бригадир но самый уважаемый, пригласил всех ребят со своими ложками; заодно и прорабу назвался. Тот не погребовал знатным угощением, потому что уже давно глотал слюни от запаха доходящего яства, и хоть занял место с краешку на скамье, но в руки взял второй полувместительный половник, не найдя себе ложки свободной. Все глубоко вдохнули, и чокнувшись, выпили по первой чарке. А после по старшинству стали окунаться в пузырящийся борщ, и каждый подпирал свою ложку смачным куском ржаного хлеба, кой в магазин привозили из соседского монастыря, и каждому сей миг вспоминалось семейное предание, как сидели в старину родичи всем прадедовским гамузом за дубовым столом. Все вздохнули за прошлое, и не чокаясь, крякнули по второй. В глазах затуманилось то ли от водки, или горячего чесночного пара, а вернее что от скупых мужских слёз. И были те слёзы не по поводу давних годин да смертей, но просто из счастия жить, вспоминать и любить. ==================================
Третий год уж идёт. А он всё так же ныряет в тот самый канализационный люк за полсотни метров от автобусной остановки. Там есть маленькая кухонька с обеденным столом, который он неизвестно как затащил через узкую дырку, и кровать сбитая из досок, но с полным набором постельного белья. У него целых три сменки грубых полотняных простыней, и он в начале каждого месяца собирает их одной кучкой, чтобы простирнуть заболоченными водами близкой реки, зимой даже нарошно пробивая полынью. Он и сам раз в неделю купается, но только на тех безлюдных местах, где вольготно развлекаются одни ужи да лягушки – не то чтобы он стесняется прохожих людей, а всего лишь чтоб самому не стеснить никого. Давно уже в его бирючливой жизни не было друзей да подруг, и он как-то незаметно, прохладно ко всему относясь, поотвык от любого общения, хоть даже здравствуйте-досвиданья.
Ещё пяток лет отсюда назад он работал самым главным в администрации. То ли был губернатором, то ль даже верховным вождём. Во всяком случае, по дороге его бронечайку всегда сопровождали угрюмые мотоциклисты, сквозь маски которых под сияющим солнцем просвечивали на людей недоверие и хитрость. Иногда он возносился над своим любимым городом на большом вертолёте, и тогда в небо глазасто нацеливались пушки-зенитки из боевой стражи военного гарнизона, потому что восторженные дамы бросали цветастые чепчики к самым облакам, оказией цепляя лопасти летучих винтов. Все они любили его до обожания, как счастье недосягаемое но доступное потрогать руками. Он был очень мужичен да прост, и от этой простоты, попавшей в золочёный каркас надуманной сложности, он скоро пошёл по рукам. Бросил жену с маленькой дочкой и лучших друзей – а пристал как банный лист к своей голой обезличенной свите, коя хитро подсунула ему в койку одну глупышку из молодых депутаток.
- Дурни. Вы посмотрите только, какая у меня капуста морковка свекла,- и он обвёл вокруг всё руками, вспахавшими весь этот прежде загаженный участок в красивый урожайный огород. Но видя, что чёрные костюмы с постными лицами совсем его не понимают, и даже всерьёз приняли за сумасшедшего, с праведным гневом схватил из сохнувшей кучи большую картоху и начал тыкать под нос каждому деревянному истукану.- Ну гляньте, какая чистенькая ровная! И все овощи у меня один к одному. А в вашей ратуше где я буду сажать? в цветочных горшках? =================================
Послеработный вечер мой с дедом в сидении да бдении до полуночи начинается с бутылочки кальвадоса, которую я покупаю для нас в магазинчике. Продавщица – белокурая рыхлая, но добрая очень, потому что ни разу не обидела бранью – уже улыбается мне как приятелю, и даже не спрашивая сразу выставляет на прилавок два или три пузыря на выбор. Я о них говорю так фамильярно, оттого что кальвадосом внутри и не пахнет: это обычный сорокаградусный сидр, а попросту самогон из яблочной браги, настоянный на яблоках. Но деду моему он всё равно служит напоминанием, а быть может и крупномасштабной памятью о великих свершениях, хоть и состоявшихся только в его маленькой судьбе. Кобель давно уже не лает на меня как на всякого; он сначала бросается в ноги мои, рабски повиливая хвостом, и совесм не в надежде на косточку, но по привычке повиновенья тому кто в хате долго живёт – тут же, от радости что не получил ботинком по рёбрам, уже прыгает к моей грязной морде, сам вяжется мокрым сопливым носом, и мне приходится брезгливо утираться, делая всё же счастливый видок чтоб не обидеть дружка. На визги, и радость выходит старик на крыльцо. Он даже мельком не посмотрел на наши щенячьи восторги, средоточно уминая в жёлтых костлявых пальцах белую худющую сигаретку; но я уверен, что он ещё из хаты успел выглянуть в окно, оценивая размеры моей явно пополневшей сумки, и теперь довольный нарошно делает вид самого по себе. Ждёт, когда я заговорю с ним первый, чтобы и дальше надо мною сегодня важиться – но и я, чуя такое дело, спокойно разговариваю с кобельком, а ему ни полслова. Тогда он ехидно, с улыбочкой в небо, подзывает к себе пса – и тот конечно же кидается к нему со своими объятиями, во-первых потому что старик для всей своры здесь главный, а во-вторых оттого что их ласка редка. Старый кобель неискренен с молодым, а я играю с ними обоими, и все наши рамсы висят в воздухе, качаясь на верёвочке – мне всё равно приходится идти деду навстречу, да ещё с поклоном, чтобы не зацепить носом крылатые качели.
Пёс утихает в своей щенячьей радости, потому что из хаты выходит дед с палкой. Того он боится: уже получил от него пару раз по хребту за буйные восторги – старик уважает не прыть а степенство, хоть среди людей ли, животных. Поэтому и я сбавляю свой шаг от калитки, и иду ему навстречу как старорежимный пристав, волоча впереди огрузневшее брюхо. На плечах у меня два погона и три эполета, сбоку шашка привязана вервью, на затылке фуражка с кокардой орла. Всё пищит во дворе и трясётся от страха. - Здравствуй, дедушка.- Утром я с ним не здороваюсь, уходя до рассвета, когда он ещё спит и храпит перекошенным носом. Драчлив был старик во прошедшее время, и много других шрамов помимо носопырки на душе да на теле осталось. Но я его страсти не видел, а лишь от соседей подробности слышал про всякие буйства, и ребята на мехколонне рассказывали – то там резанули, то здесь отмудохали. ===================================
- Мамочка моя родненькая ненаглядная! она меня очень любит и сейчас придёт за мной!- не говорила а пела девчонка в детском саду, уже приготовив домой всю свою разноцветную одёжку. Когда её принимали в семью из детдома, то кукольное личико и голубенькие глазки будто бы сказали новоявленным родителям – ангела берёте, возрадуйтесь – и они счастливо удочерили её к двум своим сыновьям. Но на третий день, приобретясь в новом доме, из белого пушистого кролика выскочил злобный чёрный хорёк, и визжа да царапаясь, стал кататься в истерике по полу, требуя свежей замученной крови. Мать пьяница да отец в тюрьме выползли вдвоём из маленького угловатого тельца, плохо кормленого, мерзко воспитаного, кулаками да плюхами битого, вчера ещё ненавидимого воспитателями. С рук сдал! – на руки принял! – таскали девчонку по кускам шоколадные дяди и тёти, карамельно заботясь о ней и сворачивая резолюции в конфетные фантики – сладко, да пусто. Откуда у новой матери, юной как гривенник с монетного двора, нашлось для зверька, почти в будущем зверя, столько терпенья и нежности? будто это она в голодные годы революции, когда каждый искал себе норку укрыться от зверства, вытягивала из подвалов за острые уши волчат беспризорников, у которых отцов-матерей в лоб положили под красные да белые флаги кровожадные браконьеры; это она ждала ещё десять и двадцать, и тридцать после войны лет – кого? – да мужа любимого и сыновей ненаглядных, не богу и дьяволу, не смерти и жизни, а веря лишь только своей любви и надежде. ====================================
Дед почти всё время – час, сутки, неделю, месяц, год, столетие – лежал молча и смотрел в потолок. Это для нас, ходячих да бегающих, на потолке возжались одни лишь мухи, и был он нам бел как земля в ноябре после покрова. Потому что мы могли двигаться по этой земле и видели все её сочные краски от каждого времени года – а дед грустно поглядывал в занавешенное окно, или опять же лупился под потолок где на белом экране рисовал для себя совершенно фантастические картины, в которых он выздоравливал как феникс испепленный и даже волшебно получал от всевышнего новую зрелую жизнь, где он для других не обуза. Дедушка очень стыдился попроситься покакать. Малая нужда его не так уж стесняла – он просто дожидался, когда все дамы выйдут из комнаты, и шептал мне – горшок дай – показывая глазами чтоб закрыть крепко дверку. Я накидывал крючок, и немного гребуя, подставлял горшок под его не по здоровью здоровый сыкун, который он конечно же сам переваливал через край – я б со страхом да отвращеньем за него и не взялся. Но вот по большой нужде деду приходилось поднимать на уши взрослых. Хорошо если рядом был сильный отец, и тогда дед попросту, вроде как со смешком над своими естественными позывами, задорно даже выкладывал бате гавнистую просьбу – и тот, так же свободно улыбаясь да по пути соря негрубыми мужицкими прибаутками, легко поднимал старика на руки и сажал его белым лебедем на стульчак с дыркой, под которой стояло помойное ведро. Но после этого обязательно надо было оставить дедунюшку одного, потому что какание дело очень интимное, внутриутробное, и только редкая сволочь может опорожниться на суетливой улице пред глазами прохожих – а я и сейчас, став взрослым мужиком, не смогу сесть даже рядом с бродячей собакой или приблудным котом, хотя казалось бы что они понимают в человеческих чувствах. А когда дома в трудный для деда момент оставались одни бабы, то вот была ему мука, адское наказание. Я сейчас думаю, что настоящая геенна из преисподней и есть скопище наших самых стыдных боязней да маний, которые всевидящий в душах господь сразу шмякает грешникам в порочный котёл всевозможных кар и наказаний, а черти размешивают их будто приправы в колдовском вареве. Самые страшные муки не те что телесны – но кои рвут сердце лохмотьями, и невозможно поставить заплатку, подшить хоть обузив сердечко своё до ребячьего. И вот гордый мой дед терпел; ужимался; кряхтел до последнего ангела, моля чтоб послал мужика; но когда бабьё совсем уже допекало его бестолковыми глупостями – молочка хочешь? поправить подушечку? что у тебя болит – он грубо срывался – дуры! посадите меня на горшок – и тут же вокруг него начиналась самая несуразная суета, которая только мешала привычному делу, тем более что бабы кудахтали над ним как над маленьким ребёнком, унижая до пелёнок и соски. ===================================
Русские без веры жить не могут. И потому диктаторы, свергающие богов, сами становятся ими – кто вынужденно, а кто и по сласти. Оттого так легко наши люди принимали царей, императоров, бунтарей, даже татей на троне – и наилегчайше отнеслись к революционьерам, завалившим наземь все церкви с исусом, но давшим для людей другова великого бога – коммунизм. Пока в русских живёт вера, на нашей земле никогда не будет западной демократии, которая есть вседозволенность а значит безбожие. Наш мужик совершенно волен да свободен, но всегда под присмотром своего божечки, которого он сам выдумывает из подручного матерьяла хоть в небе ли, на троне – и верит ему как самому себе, потому что понимает о береженьи земных основ и устоев в тысячи раз больше всяких америков и европов. еремей